В верх страницы

В низ страницы

La Francophonie: un peu de Paradis

Объявление

17 августа 2017 г. Обновлены игроки месяца.
И обратите внимание, друзья, что до окончания летнего марафона осталось ровно 2 недели! За это время некоторые из вас еще могут успеть пересечь ближайшие рубежи и преодолеть желаемые дистанции.
Мы в вас верим!

14 августа 2017 г. Обновлены посты недели.

1 августа 2017 г. Началась акция "Приведи друга", предназначенная в первую очередь для наших игроков.

21 июля 2017 г. В сегодняшнем объявлении администрации полезная информация
о дополнениях к правилам проекта, два повода для мозгового штурма и немного наград.


ИНФОРМАЦИЯПЕРСОНАЖИРАЗЫСКИВАЮТСЯ
МУЗЫКАЛЬНАЯ СПРАВКАИСТОРИЯ МОДЫЭТИКЕТ




Adalinda Verlage
Адалинда почти физически ощутила нешуточное удивление, охватившее супруга, когда он вскинул брови. Вот так-то! Не ожидали, барон? Погуляйте еще год-полтора вдали от дома — и вовсе найдете свою жену-белоручку вышивающей подушки или увлекшейся разведением ангорских котиков к ужасу бедняги Цицерона. Так что оперная певица в подругах — еще не самое страшное.
Читать полностью


ИНФОРМАЦИЯПЕРСОНАЖИРАЗЫСКИВАЮТСЯ
ИСТОРИЯ МОДЫЭТИКЕТ



Juliette Capulet
Это было так странно: ведь они навсегда попрощались с ним, больше ни единого раза не виделись и, казалось бы, следуя известной поговорке, девушка должна была бы уже позабыть о Ромео, который, ко всему прочему, еще и являлся вампиром.
Читать полностью


ИНФОРМАЦИЯПЕРСОНАЖИРАЗЫСКИВАЮТСЯ
ИСТОРИЯ МОДЫЭТИКЕТ




Willem von Becker
Суровые земли, такие непривлекательные для людей, тянули к себе существ, неспособных страдать от холода. Только в удовольствие было занять небольшие полуразрушенные развалины, ставшие памятниками прошлых лет, повидавшие не одну войну Шотландии за независимость от Англии. Зато никакой любопытный нос не сможет помешать существованию вампира.
Читать полностью


ИНФОРМАЦИЯПЕРСОНАЖИРАЗЫСКИВАЮТСЯ
МУЗЫКАЛЬНАЯ СПРАВКАИСТОРИЯ МОДЫЭТИКЕТ




Claudie Richard
- Вы! Вы… Развратник! Из-за Вас я теперь буду гореть в адском пламени и никогда не смогу выйти замуж, потому что никому не нужна испорченная невеста, - и чтобы не смотреть на этот ужас, Клоди закрыла глаза ладонями, разумеется, выпуская только початую бутылку с вином из рук. Прямиком на сюртук молодого человека и подол собственного платья.
Читать полностью


ИНФОРМАЦИЯПЕРСОНАЖИРАЗЫСКИВАЮТСЯ
ШАБЛОН АНКЕТЫ (упрощенный)




Sarah Chagal
Cовременный мир предоставлял массу возможностей для самовыражения: хочешь пой, танцуй, снимайся в кино, играй в театре, веди видеооблог в интернете - если ты поймала волну, то у тебя будет и внимание, и восхищение, и деньги. И, конечно же, свежая кровь.
Читать полностью

Antonio Salieri / Graf von Krolock
Главный администратор.
Мастер игры "Mozart: l'opera rock".
Dura lex, sed lex.

Franz Rosenberg
Herbert von Krolock
Дипломатичный администратор.
Мастер игры "Tanz der Vampire".
Мастер событий.

Le Fantome
Модератор.
Мастер игры "Le Fantome de l'opera".
Romeo Montaigu
Модератор, влюбленный в канон.
Мастер игры "Romeo et Juliette".

Willem von Becker
Matthias Frey
Мастер игры "Dracula,
l'amour plus fort que la mort".
Модератор игры "Mozart: l'opera rock".

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » La Francophonie: un peu de Paradis » Репетиции "Tanz der Vampire" » Es wird kein Wunder geschehen


Es wird kein Wunder geschehen

Сообщений 1 страница 30 из 63

1

http://s3.uploads.ru/t/Ljz83.png
Лучший эпизод сезона: осень 2014

● Название эпизода: Es wird kein Wunder geschehen | Чуда не произойдет
● Место и время действия: замок фон Кролоков, 1623 год, зимний вечер за двое суток до очередного Бала
● Участники: Graf von Krolock (уже шесть лет как вечные 47), Herbert von Krolock (23 года)
● Синопсис: Став вампиром и осознав, что представляет опасность для окружающих, и больше всего - для своего единственного сына, граф поспешил отправить 17-летнего Герберта на учебу в другую страну, чтобы тот случайно не стал его очередной жертвой. Однако скрыв от юноши истинную причину его путешествия, фон Кролок посеял в нем лишь непонимание и обиду - как должен был чувствовать себя сын, если отец даже не вышел его провожать? Шесть лет они не виделись: в письмах граф то и дело ссылался на то, что все еще скорбит по своей погибшей любимой женщине, и что ни к чему пока возвращаться в мрачный замок. Однако теперь у Герберта появилась веская причина наконец-то навестить отчий дом.

+1

2

Наивно было думать, что стены родного замка чудесным образом помогут ему окрепнуть. Измученный длительной поездкой, в конце которой лошади вдруг взбесились и решили повернуть назад, едва завидев вдали величественные шпили, и, если бы не кучер, непременно перевернули бы повозку, Герберт переступил порог и на мгновенье даже подумал, что от болезни бредит кошмарами наяву. Поверх его теплого темно-фиолетового плаща фон Кролока окутала тьма, холод, ничем не отличающийся от пронизывающего ветра в горах, и дух запустения. А надвигающаяся из дальних комнат пустая тишина навевала Герберту щемящее чувство, как будто его дом сгорел дотла, или с ним случилась какая-то другая катастрофа, и в конце концов заставила помыслить о самом страшном: отец скончался. Поэтому замок так опустел, поэтому путников встречает только хромой, до жути изуродованный, старый как трухлявый пень слуга, который разговаривает так, – если это можно назвать речью, - будто ему отрезали язык, поэтому здесь несколько месяцев просто не наводили чистоту…
Герберт едва не лишился чувств от ужасной догадки и отшатнулся от калеки в поддерживающие руки своего слуги. Прошло несколько томительных дрожащих секунд, прежде чем он набрался мужества и задал обитателю замка прямой вопрос, на который тот активно помотал головой и размашистыми жестами попытался объяснить, что граф в отъезде и вернется… как скоро? Дальше было ничего не понять. Может быть, он вообще переехал из жилища, которое напоминало ему лишь о скорби? Почему-то Герберт не ожидал такого поворота, когда намеренно не известил отца о своем приезде. Наоборот, ему казалось, что тот поспешит уехать, узнав дату его визита. Без отца или в его присутствии, Герберт не чувствовал себя желанным гостем в собственном доме – шесть лет назад он был уже достаточно умен, чтобы понять, что неугоден, и некогда любящий отец решил от него избавиться. Как будто Герберт надоел, как будто с ним наигрались как с котенком, а теперь его можно было выкинуть на улицу. Упечь за книги, на которые он потратит всю свою молодость. Да вместо этого он мог жениться!.. Хотя мысль о женитьбе по расчету пугала его немногим меньше, чем скорая смерть. Так Герберт тоже не получил бы столь необходимой ему любви, которая не приходила вместе с деньгами, что присылал отец, и которую он начал искать там, где это не должен делать юноша из приличной семьи. Там его нашла чахотка, и этому союзу суждено было длиться, пока смерть не разлучит их.
Отправив своего спутника заниматься лошадьми, Герберт изможденно и без конкретной цели слонялся из комнаты в комнату, время от времени оглашая высокие своды зябким кашлем в платок. Пламя свечи в его руке падало на давно не стираные гардины, то тут, то там увешанные паутиной стены и потускневшие от пыли полотна. Иногда Герберт боязливо бросал взор себе под ноги и брезгливо озирался в поисках крыс, а иногда судорожно прижимал ладонь ко рту и останавливался выровнять дыхание, чтобы не заглотить ненароком слишком много этого жесткого ледяного воздуха, моментально вызывающего кашель. Заброшенность некогда светлых и прибранных комнат поражала его истерзанное дальней дорогой и туберкулезом воображение. Наполняющий каждый зал, каждое помещение пронзительный холод поднимался по ногам от пола, опутывая, словно стебли какого-то чудовищного живого плюща, обнимал грудь и щекотал пораженные легкие.
Сложно было представить, что вот здесь, например, маленький Герберт когда-то кувыркался на полу, а вот там они с отцом у камина играли в шашки, и большая белая кошка играла с его ногой, а здесь… Собрав остаток сил, Герберт навалился на тяжелые парные двери зала для танцев, погруженного ту же кромешную тьму, что и все остальное. Тут в это время года устраивались балы, кружились в танце кавалеры и дамы, горели шикарные канделябры, разливалось вкусное вино, слышался звонкий смех, шутки, летало конфетти. Боже, как он скучал по этому! Теперь здесь кружилась только пыль, поднимаемая непонятно откуда взявшимся сквозняком, который заставил Герберта обхватить торс одной рукой, сдерживая внутренний спазм. Странно было даже подумать, что когда-то в этих стенах предавались веселью. Герберт рассеянно потрогал перила лестницы, ведущей на небольшой балкончик на втором уровне, и, словно чужой счастливый сон, вспомнил, как лихо съезжал по этим перилам под одобрительные возгласы друзей, красиво одетый, дерзкий, молодой, здоровый. Небрежно отряхивая кончики пальцев от пыли, он уже хотел опуститься на ступеньки и погоревать о том, что его жизнь заканчивается, не начавшись, как его внимание привлекло нечто необычное. Под балконом стояло несколько музыкальных инструментов, которые резко выделялись из общей запущенной обстановки тем, что казались идеально чистыми, как будто совсем скоро за них должны были сесть музыканты, как будто должна была политься музыка, как будто граф никогда не писал сыну в своих коротких письмах, что забросил празднества, как будто традиция продолжалась. Взбудораженный внезапным открытием, Герберт открыл рот, глубоко вдохнул и зашелся сдавленным кашлем, заставившим его пошатнуться и инстинктивно опереться на подвернувшийся под руку пюпитр. Тот с грохотом опрокинулся. На шум не по здоровью проворно прибежал инвалид-слуга и, каркая что-то на своем языке немых, принялся ставить все на место, невольно вынудив сына хозяина, согнувшегося вдвое, отступить и прижаться рукой к колонне.
- Бал?.. – коротко спросил Герберт, вытирая подрагивающей рукой с губ капельки крови. Уж этот тип должен знать, что происходит в замке, где он прислуживает, и убедить путешественника в том, что здесь нет никакой больше жизни, кроме пожилого графа, медленно погружающегося в забвение вместе со своим жилищем. В ответ послышался звук, смутно напоминающий «ага», и у Герберта к горлу за все часы пребывания дома впервые подкатила дурнота, вслед за которой волнами последовали гнев и еще более яростный кашель. За шесть лет он худо-бедно смирился с вынужденной жизнью на чужбине и с отсутствием внимания, но ложь ударила его под дых. «Бал… Значит, бал. Значит, за все эти годы он не пригласил меня ни на одно Рождество, ни на один праздник, а ведь он знал, знал, как я все это люблю!». Герберт охотно поверил бы в то, что отец скорбит по своей любимой женщине больше, чем скорбел по своей жене, что ему не интересна ни жизнь, ни собственный сын, но только не в то, что граф просто вычеркнул его из своей жизни, которая продолжалась как прежде, с весельем и танцами, каждую зиму… И где? В этом месте, среди этого хаоса и паутины?! «Сумасшедший! Во что он превратил свой дом?! Во что он превратил наш дом?! Кого он нанял в качестве прислуги, что это за страхолюдина? Неужели мы разорены, и нельзя было найти кого получше, он ужасен, я его не знаю!».
Впрочем, инвалид оказался даже добр. Очевидно, исхудавшая, бледная и разбитая копия Герберта была все же чем-то похожа на портрет очаровательного улыбающегося светловолосого юноши, висевший по-прежнему на самом видном месте, и слуга подумал, что с хозяйским сыном надо обойтись по-человечески. Продрогший и вконец обессиленный от шока, одиночества и подтачивающей его заразы, Герберт быстро отказался от своего порывистого желания бежать отсюда без оглядки, чтобы не видеть ни бала, ни отца. Больше ему пойти было некуда. Фон Кролок расположился перед любезно разведенным камином в гостиной, поближе к огню, прямо на медвежьей шкуре на полу, не снимая стелящегося поверх плаща, медленно вдыхая теплый воздух в боль, что с новой силой дала о себе знать у него в груди. Отказавшись от подозрительно скромного обеда из черствого хлеба и почти крестьянской каши, не из барства, а от полного отсутствия аппетита, но оценив предложенный бокал подогретого вина, Герберт сидел, абсолютно не в состоянии подняться и что-то делать, и ждал, непонятно чего и до каких пор – отца или просто очередной приступ, который накрыл его как обычно внезапно и удушающе, стоило ему вдохнуть поднявшуюся от старого меха пыль. Эхо подхватило его кашель и гулко разнесло по руинам отчего дома, куда Герберт приехал умирать.

Отредактировано Herbert von Krolock (13-09-2014 01:08:46)

+1

3

Бог ваш мертв, забыто имя его,
И на земле больше
Нет ничего святого.
Предел скитаний наших недостижим.
Не зная покоя,
От света бежим,
Наше проклятие - вечная жизнь.

В далеком прошлом, навсегда оставшемся где-то за линией горизонта, куда уходит солнце, течение времени ощущалось ежедневно, ежечасно. Тогда время было жизнью, рождавшейся каждой новой весной, свежестью и пением птиц, запахом майских цветов. Оно было жарким летом и зноем, дыханием горячего ветра и игрой солнечных зайчиков на росе. Оно было промозглой осенью и дождями, что смывали лето прочь и предвещали зимнюю стужу. Оно было холодом и румянцем на щеках, искрящимся от солнца снегом и жаром камина, у которого так приятно греть замерзшие пальцы. Теперь время умерло.
День за днем, месяц за месяцем, год за годом граф Йохан фон Кролок видел, как все, что когда-то было ему дорого, покрывается прахом, приходит в упадок, рассыпается и гниет в труху, будто он, подобно древнему царю Мидасу, обращал то, к чему прикасался... не в золото, но в пыль и тлен. Все его существование завернулась вокруг тех немногих нужд, что еще заставляли его обращаться к этому миру. Поразительно, сколько всего необходимо живому человеку, и как просто обойтись без всех трудозатратных мелочей, когда ты не испытываешь голода, не страдаешь из-за не протопленных комнат, пыли и спертого воздуха, не нуждаешься в удобной кровати, теплой одежде, не... боишься темноты и случайных гулких звуков в каменных коридорах, потому что самое страшное чудовище, которое только может находиться среди пустоты и мрачных теней древнего замка - это ты сам. Мертвый, озлобленный, чужой для целого мира, ненавидящий сам себя и упивающийся этой ненавистью ночь за ночью, не меняющийся, не чувствующий нормальной человеческой боли, но и не способный никак убрать тот жар внутри, что выжигает сердце и душу в пепел. Кровопийца, отринутый Господом, и сама Смерть прячется под полами твоего бархатного черного плаща. Граф фон Кролок. Вечно.
Уют, изрядно поблекший после отъезда Герберта, но все еще ощущаемый в комнатах замка, был ему не нужен - и он прогнал прочь слуг, поддерживавших порядок. Огонь свечей и каминов не грел, но обжигал, дрожа при его приближении и щетинясь, будто дикий зверь - и он перестал топить залы и комнаты, отдав длинные коридоры мраку и призрачному сиянию ночных светил, жадно заглядывавших в окна. Человеческая пища не могла утолить ту жажду, что терзала его - и урожаи гнили на полях неубранными. А замок постепенно наводнялся существами тихими и опасными, бледными, как выбеленные полотна. Существами, что почтительно склонялись при его появлении, и оставляли за собой след из обескровленных тел, которые затем поднимались из могил, не принятые смертью, и пополняли новую свиту графа фон Кролока.
И лишь балы он буквально вырвал, украл у своего человеческого прошлого, чтобы теперь превратить их в насмешку на самое себя. Светлый праздник Рождества обернулся вакханалией, девственная кровь Марии-Богородицы - жертвоприношениями, счастье рождения - мрачной радостью смерти и возвращения с того света, чтобы навсегда застрять между мирами живых и мертвых. О, эти балы были восхитительны! Музыка лилась рекой, бледные создания в роскошных нарядах становились парами и, воображая себя людьми, танцевали до восхода солнца, обнажая в улыбках клыки и неизменно убивая одного, двух, трех - сколько удастся поймать и не осушить до капли в ожидании бала - смертных, чтобы через год и они тоже присоединились к танцующим.
Йохан ненавидел их, ненавидел свое логово в замке, ненавидел ночь и луну, хотя ее свет был единственным, что не угрожал ему, что остался таким же, как в прошлом. Как в его последний человеческий бал, когда он еще верил в Господа и чтил святое писание, когда восхвалял Иисуса каждый год, а не глумился над ним, бросив вызов то ли глухому, то ли мертвому богу, не способному ему помешать. А больше всего Кролок ненавидел себя. Одевая свое ставшее чужим тело в роскошные одежды, он не мог увидеть себя со стороны, но знал, что время больше не властно над ним. Человеком - он бы уже перешагнул порог старости, год за годом дряхлея, то там, то здесь чувствуя боль, проживая каждый день как последний, благодарный только за возможность дышать и улыбаться солнцу. Вампиром, монстром - он оставался таким же, и достаточно было только стряхнуть паутину с великолепно вышитых манжет и пыль с волос, чтобы вновь обрести былое величие, которое он читал в себе не по зеркалам, но по взглядам своей новой свиты. И можно было даже на время притвориться, будто все как и прежде. Вот только руки... Как же он ненавидел свои руки! Белые, точно снег, холодные, будто принадлежащие статуе, с крепкими и заострившимися ногтями, они каждый раз, стоило ему бросить на них случайный взгляд, напоминали, кто он такой. Растерявшие человеческую мягкую одутловатость, они обрели более четкие очертания, и менялись лишь в зависимости от того, насколько сильно он бывал голоден. Когда недавно выпитая человеческая кровь притупляла вечную жажду, они казались почти настоящими, если не присматриваться к мраморной белизне кожи. Когда жажда иссушала Кролока изнутри, то и кожа на руках будто высыхала, сморщивалась, обтягивая костяшки пальцев, лишая кисть аристократического изящества, превращая ее в подобие лапы хищной птицы.
Ночи сменили дни, и тянулись бесконечной вереницей сквозь сезоны года, что были интересны людям, но не вампиру, засевшему в своем логове и считавшему годы как часы - лишь по балам, что неизменно устраивались каждую зиму. Шесть ночей танцев состоялось в замке фон Кролоков, шесть кровавых жертвоприношений свершились в когда-то светлый и радостный праздник, и оставалось всего-ничего до очередного, седьмого, когда что-то пошло не так.

Обычно Куколь, старый и уродливый горбун, присматривавший за замком в дневное время и кое-как поддерживавший сообщение с городком невдалеке, почтительно стоял за дверью склепа, выжидая, пока граф поднимется из гроба и сам выйдет из помещения - вампир не любил, когда кто-то находится рядом, пока он беспробудно спит до наступления темноты. Однако сегодня первое, что увидел Кролок, отодвинув крышку гроба, был переминавшийся с ноги на ногу слуга, тут же принявшийся звать его куда-то... куда?
- Что такое? - недовольно спросил Йохан, в общем, не ожидая ответа, и едва ли не впервые пожалев, что вырвал Куколю язык еще шесть лет назад. Надежная защита от того, чтобы горбун не разболтал в городе тайны замка, теперь оборачивалась против него.
Не в состоянии объяснить, слуга еще и еще раз указывал куда-то, мычал и звал, размахивая рукой с подсвечником и едва не подпалив при этом бархат плаща Кролока. Граф недовольно отвел кистью уродливую граблю Куколя и, наконец, последовал за ним. Пламя свечей бликовало на холодных каменных стенах, горбун проворно семенил вперед, подпрыгивая на кривых, но крепких ногах, и Йохан невольно ощутил тревогу, которая усилилась в тот момент, когда до него донесся еле слышный звук, что едва ли был бы доступен человеческому слуху, но который легко уловил гораздо более чуткий и острый слух вампира, звук знакомый и одновременно донельзя чужой в его изменившемся логове, когда-то бывшем домом, - треск дров в камине. Если камин разжег кто-то из ностальгирующих по прошлой жизни вампиров, какое дело до этого Куколю? Или... кому-то мог всерьез понадобиться огонь в этом месте, навсегда лишенном тепла и света?
Когда они миновали ряд портретов, горбун выразительно замычал, указывая на один из них, расположенный на самом видном и почетном месте, но так же, как и все прочие, запылившийся и потускневший. Но графу уже не нужно было всматриваться в мазки кисти, чтобы понять, о ком хочет сообщить ему Куколь. Тихое, будто припорошенное пеплом эхо натужного кашля разнеслось по гулким коридорам, тревожа многолетнюю пыль. И по этим звукам хозяин замка понял куда больше, чем по жестам горбуна, никак не способного донести до него простую весть.
Отстранив слугу, Кролок ускорил шаг, плащ взметнулся за ним, будто черные крылья.
Нет, не может быть, этого просто не может быть. Невозможно. Не должно. Это обманное эхо, это шутки, что играют с ним холодные стены замка-призрака, это его невысказанная и глубоко запрятанная тоска, это что угодно, но только не...
Из приоткрытых дверей гостиной на каменный пол коридора падало светлое неровное пятно, и граф вступил в него, позволяя себе увидеть и сам огонь, и безжалостно высвеченное им пребывавшее в запустении помещение, и того, кто жался к огню и кашлял, нарушая одним своим присутствием равновесие, которого Кролоку удалось добиться за прошедшие годы.
Граф узнал бы этого человека по одной только красивой небрежности, с которой лежал полукругом темно-фиолетовый плащ, бархатом стекавший с худых плеч. Узнал бы по волосам пшенично-золотого оттенка, на которые было больно смотреть много лет назад под ярким солнцем, но он смотрел тогда, щурясь с улыбкой, и не мог отвести взгляда сейчас. Узнал бы по движению головы, по очертаниям спины, угадывавшимся под плащом, даже по тому, как вздрагивали его плечи то ли от холода, то ли от едва сдерживаемого кашля.
Пошатнувшись, Кролок схватился за дверь, и из горла его вырвался то ли стон, то ли ласковый зов, то ли приказ убираться прочь, завернувшийся в страх и боль, тихий и надломленный, как и весь облик его сына, бессильно пытавшегося согреться:
- Герберт...
Мертвый бог скалился в улыбке, вернув бедного юношу в родовое гнездо, которое его отец изуродовал до неузнаваемости вместе со своей собственной душой.

+3

4

«Он пришел». Герберт похолодел внутри, несмотря на тепло камина, которое уже казалось ему гостеприимным, а теперь отступило, будто в зал вместе с голосом отца влетел клуб ледяного воздуха. Кашель перехватило, и фон Кролок захлебнулся собственным удивленным хриплым вдохом, волнением и кровью. Мрачный замок, окружающий пятачок света, внутри которого он нашел приют, представал перед ним в таком ужасающем и непоколебимом упадке, что Герберт едва ли ожидал, что отец так скоро потревожит его отчаяние. «Он пришел, а я здесь кашляю». Нет, он не готов. Нет, отец не должен встретить его больного и умирающего, сейчас пока не время казаться слабым, ведь Герберт так зол на него за этот проклятый бал, который вполне может омрачить своей смертью, за эту неприкаянную жизнь на чужбине, за отсутствие поддержки, одобрения и гордости – всего того, о чем он так мечтал! Настолько зол, что скрытая нежность в тоне графа его совсем не трогает. Не трогает, не будит ощущение, что, несмотря на царящий вокруг мрак и запустение, он все же пришел домой, действительно домой, где его примут, любого, с его избалованностью, крутым нравом, развратностью, с сидящей внутри него заразой, со всем его духовным и телесным несовершенством, бессильного и усталого, запутавшегося и отчаявшегося, согреют, приласкают, окружат заботой и любовью, утешат. Нет, нет, это чувство не вытесняет его злость, не стирает память о раненом самолюбии, не заставляет устремиться на голос, зовущий его по имени с намеком на любовь, которой Герберт не получал столько времени. Нет, от этого чувства слезы не проступают у него на глазах. И оно не толкнет его в отцовские объятия, как будто той раны, что граф нанес, и его равнодушия не было и в помине.
Пусть сам подходит. Пусть сам залепит блудному сыну пощечину или прижмет к себе. Герберт не так уж и жаждет его внимания и подачек, ему безразлично сострадание и жалость. Сейчас он отдышится, заглушит кашель глотком еще теплой горячительной жидкости из стакана и гордо выпрямит спину. Но фон Кролок лишь поперхнулся, еще ниже склонившись над прижатым ко рту платком и мысленно благословляя этот момент за то, что кашель освободил его от необходимости говорить сразу и выбирать между проклятиями и жалобным стоном, между тем, чтобы броситься перед графом на колени и исповедаться ему и самому требовать ответов.
- Отец… - слабо вырвалось у Герберта, и, опасаясь, что граф правда сейчас приблизится, он воровато оглянулся, поспешно вытер губы и затолкал обагренный вином и кровью платок под подстилку, на которой сидел. А затем ноги сами подняли его с пола, и его сердце подпрыгнуло тоже. – Отец! – со вторым возгласом, полным затаенного страдания, фон Кролок резко развернулся и кинулся навстречу, сложно сказать, с какой целью, не имея сил ударить и не набравшись духа для прощения и объятий. Однако то, что Герберт увидел в дверном проеме, заставило бы его забыть о любом своем намерении.
Еще по дороге он с грустью думал, что может застать отца уже настоящим стариком, и видеть его таким, должно быть, будет очень больно. Пока Герберт отсутствовал, графу уже перевалило за пятьдесят, а в этот период годы особенно быстро забирают силы у мужчины. Пропадает эта величественная осанка, морщины все глубже прокладывают свое русло на высохшей коже, исчезает властный и живой огонь в глазах, а царственные руки начинают дрожать. Граф держался за дверь твердо и со всем достоинством. Руки, неуверенно протянутые к отцу, тряслись у Герберта, потому что сходство с тем графом фон Кролоком, которого он помнил, было поразительным. Во всем его облике чувствовалось даже больше внутренней силы, чем раньше, и уж точно больше жизни, чем в его умирающем в расцвете лет сыне. А бледность, проступающая на лице графа даже сквозь желтый отсвет камина, красила его гораздо лучше, чем Герберта – его лихорадочная анемичность. Да, на отца действительно было больно смотреть.

+1

5

Как долго никто не называл его так. Как бесконечно долго это слово не тревожило мертвой тишины опустевшего замка. Как невыносимо долго граф фон Кролок уже совершенно не тот, к кому пытается обратиться Герберт. И лишь что-то внутри, очень глубоко, запрятанное под пылью и тленом, болезненно отзывается, будто рвется навстречу мальчику, которому было велено никогда больше не возвращаться в эти места. Никогда. А он нарушил запрет и вернулся, и привез в себе что-то страшное, почти такое же страшное, как и то, что живет внутри его отца. Смерть.
Пожалуй, именно это осознание буквально парализовало графа, заставило замереть на месте, не отреагировать на порыв молодого человека, и... позволить ему увидеть больше, чем было предназначено для его глаз. Облик, не тронутый временем, болезнями, старостью. Облик, вобравший в себя вечность. Облик, которого сам фон Кролок не может увидеть, но способен прочитать его по выражению лица Герберта, в котором изумление мешалось с растерянностью, едва ли не с завистью, потому что все годы, что должны были исказить графа, превратить его в собственную тень, будто бы впитались стенами замка, постаревшего за них обоих.
Красивая, крупная и сильная, белоснежно-чистая ладонь вскинулась вверх, прочерчивая резкую линию между двумя родными людьми, заставляя одним только движением остановиться, не приближаться, повелевающая и будто грозящая покарать за неповиновение.
- Не подходи ко мне, - негромкий, но жесткий голос довершил жест, словно отталкивая Герберта в грудь - прочь.
Но и в голосе, и в движении руки ощущались отчаяние, обреченность - едва заметные, будто тщательно и тщетно скрываемые, но не способные окончательно спрятаться за холодностью и равнодушием.
Хотел бы он ничего не чувствовать. Хотел бы просто вычеркнуть из воспоминаний Герберта так же, как и из своей жизни. Забыться и вырвать из того, что еще оставалось от сердца, любовь, которая еще питает его непреходящей болью. Легко притворяться, как ты одинок и оторван от мира живых, когда твой единственный по-настоящему любимый человек, кровь от крови твоей, где-то далеко, и ты успокаиваешь себя сказками о его благополучии, откупившись и от него, и от своей совести крупной суммой денег в каком-то европейском банке... Трудно, невыносимо снова отталкивать его вот так, глаза в глаза, терпеть его взгляд, чувствовать едва ли не ненависть, рождать эту ненависть в нем сознательно, подпитывать каждым своим отказом, безразличным холодом, выстраивать неприступные бастионы вокруг себя, лишь бы уберечь, уберечь его от правды, пусть даже ценой его любви. Герберт...
- Не прикасайся. Я запрещаю, - один шаг во тьму, и Кролок буквально сливается со мраком, который позволяет двигаться быстрее, скрывает все то, что делает его не-человеком, прячет и спасает. И вот их снова разделяют несколько шагов, и граф где-то в стороне, в одном из темных углов зала, жаждущий сбежать, но не способный оставить свое дитя, обнимающий его краем взгляда и рыдающий внутри кровью. - Зачем ты приехал?
Уезжай, здесь тебе нет места. Уезжай, твоего дома, в котором тебе было так хорошо, больше не существует. Твоего отца, которого ты так любил, не существует тоже. Вся твоя жизнь - она там, за пределами этого замка, этих лесов, этой семьи. Уезжай, и никогда больше не смей возвращаться сюда, пока тайна, что Кролок скрывал все эти долгие шесть лет, не убила тебя. Уезжай. Ты умрешь здесь. Ты здесь... умрешь.

+2

6

Может быть, ему это просто показалось. Может быть, Герберту слишком сильно хотелось увидеть отца как прежде здоровым, справедливым властителем этого замка и прилегающих земель, великим главой их маленькой и теперь бесславно вымирающей ветки знатной семьи, который должен был вот таким красивым стоять в день их расставания перед воротами, с такой же горделивой осанкой, в таком же дорогом плаще, провожая своего единственного сына в путь к новой лучшей жизни, которую ему обещал, кладя ему на плечо эту совершенную, белую, как из слоновой кости, аристократическую ладонь, сейчас преграждающую Герберту путь. Может быть, сын так отчаялся увидеть в родном замке что-то знакомое и привычное с детства, что посмотрел в лицо отца сквозь это желание, как будто лишь его облик мог откликнуться на немой и душераздирающий зов: "Я хочу, чтобы все было, как раньше!"
Его отец такой же, как тогда, это не самовнушение, и Герберту следовало соблюдать осторожность с желаниями. Ведь граф ведет себя ровно так же, как в вечер их последней встречи, не позволяя приблизиться на расстояние объятий. Если у Герберта до этого времени и оставались сомнения относительно того, как его на самом деле здесь любят, как ждут его появления, как скучают, то категоричный жест развеял их, и фон Кролок горько сглотнул остатки крови, слегка морщась от уже привычного металлического привкуса и чуть кривя уголок ярких, натертых платком губ. Отец не обнял его на прощание и не обнял при встрече - о чем еще можно говорить? Как будто до Герберта зазорно дотронуться, как будто он прокаженный, что, впрочем, недалеко от истины... «Если бы ты знал, как ты прав, отец…» -  но это не могло заставить сына хотеть этого меньше.
Граф лишь запрещал. Подумать только, Герберт и забыл, что это был настоящий запрет - не возвращаться, не приезжать, не беспокоиться об отце... быть может, и не думать о доме? Ослепленный своей обидой, кидающей его из крайности в крайность, то в робость, то в страдания отвергнутого, то в показное отрицание своей тоски по родине и семье, фон Кролок думал, будто его «Все равно не поеду, пока он не поймет, как задел меня!» что-то решает, а на самом деле это слово графа держало его вдали, как держит сейчас, не позволяя сделать больше, чем полшага вперед.
- Я приехал, чтобы тебя увидеть, отец…
Слишком робко. Слишком робко, чтобы поддаться горю окончательно и добавить: «…в последний раз». Но отвержение, с которым граф отступает во мрак, способно ранить сердце даже взрослого мужчины, не говоря уже о семнадцатилетнем юноше, рвущемся из этого сердца наружу, чистом, открытом, казалось, не изменившемся за те шесть лет, вернувшемся к своему красивому и полному сил отцу, чтобы, как в притче о блудном сыне, получить прощение за свою покорность. И этот юноша сейчас с почтением прикладывает руку к груди и склоняет голову в неглубоком смиренном поклоне, и его слова с глухим, неестественным и жутким спокойствием отдаются под высокими сводами:
- Мое обучение окончено.
Герберт не брался за книги с тех самых пор, как узнал, что неизлечим. Какой в них теперь толк? Какой вообще смысл в науке, если все эти широколобые мудрецы неспособны найти лекарство от его хвори? Да, окончено! Все кончено, его жизнь кончена! А Герберт так и не успел добиться того, чтобы отец гордился им, остался ничего не достигшим, даже не зачавшим наследников неучем, показавшимся пред родительскими очами лишь тогда, когда настал его час. Ему не похвалиться даже дипломом, который успешный и прилежный сын мог бы в этот момент предъявить роскошным жестом в ожидании сдержанной, но столь ценной похвалы. А ведь до этого счастливого момента учиться оставалось совсем немного.

Отредактировано Herbert von Krolock (01-11-2014 10:23:10)

+1

7

Увидеть... Всего лишь увидеть. Граф сжал губы в жесткую упрямую линию, отводя взгляд, отступая, прячась, но не в силах окончательно уйти, бросить сына на произвол судьбы. Было бы так удобно скрыться во тьме, исчезнуть, сделать вид, будто его это не касается. Было бы так удобно снова выставить Герберта прочь, откупившись от него драгоценными камнями и золотом - пусть устраивает свою жизнь где-нибудь там, как можно дальше, вот только... разве можно за деньги купить нежелание видеть отца? А именно это необходимо было приобрести, чтобы навсегда отвадить молодого человека от родового гнезда. Увидеть... Ну как, увидел? Доволен? Ты ведь даже не представляешь себе, Герберт, как мало в существе, что прячет в темноте свое нетленное совершенство, осталось от твоего отца.
Близких непросто ценить, когда они рядом, потому что кажется, что так будет всегда. Будто их присутствие, сами они - столь же нерушимый оплот сущего, как солнце днем, а луна ночью, как бесконечное течение реки или долго-долго набегающие на берег волны моря. И как же больно ошибаться, как невыносимо обидно оглядываться назад, понимая, как мало времени в действительности вы провели вместе. Если б только можно было заранее знать, что между графом и Гербертом навсегда будет проведена черта, что отрежет их друг от друга как день и ночь. Если бы знать, что Йохану не удастся увидеть, как возмужает его мальчик, как превратится в настоящего графа фон Кролока, как будет постепенно забирать в свои руки власть над замком, над землями... Сколько часов, потраченных на сожаления о будущем и прошлом, он провел бы рядом с Гербертом? Но прошлого уже не вернуть, а настоящее до омерзения невыносимо, и жизни их обоих перекорежены до невозможности их исправить.

Что-то в голосе сына не понравилось Кролоку - что сначала почти незаметно, будто червоточиной, испещряло его видимое каменное равнодушие, затем все сильнее, сильнее, и вот граф, до того попытавшийся отмахнуться от странных подозрений, от мгновенно озарившей догадки и почти случайной мысли, теперь всматривается, вслушивается, пытаясь понять, в чем же на самом деле дело. Едва ощутимый аромат, соблазнительный и пьянящий, пощекотал его ноздри, заставляя приоткрыть рот, заставляя почувствовать кончиком языка острые клыки. Кровь... это кровь. Он не смог бы спутать ее ни с чем иным, не смог бы и не захотел бы, слегка приоткрывая губы, втягивая в себя человеческий воздух, будто воздух этот хранил ее следы, будто мог напитать его теми крохотными и невидимыми каплями, что составляли манящий запах. Кровь... откуда? Превознемогая жажду, с силой стиснувшую его горло, Кролок вцепился горящим взглядом в Герберта, выискивая в нем, как в корабле, брешь, желая ее и ненавидя за это желание себя.

- Ты поранился? - негромкий и глухой голос будто бы скрывал затаившуюся опасность. Взять себя в руки было сложно, невыносимо сложно, но в конце концов Кролок задал и еще один вопрос - вопрос, что должен был звучать первым, и не с холодным равнодушием, а с заинтересованностью, с надеждой, с гордостью за своего отпрыска... Вот только сейчас, когда запах крови дразнил и сводил с ума своей неопределенностью, недостижимостью, граф никак не мог спросить так, как спросил бы, не случись с ним непоправимое шесть с половиной лет назад. - Ты получил бумагу об окончании?..
Гордость. Он ведь должен испытывать гордость за своего мальчика. Он должен заключить его в объятия, сказать о том, как он рад, что в их семье теперь настоящий дипломат... дипломат, который никогда не найдет применения своим знаниям в этих местах, которому нужно жить в крупном европейском городе, посещать балы и приемы, заводить новые знакомства, зацепиться там душой за светское общество, за людей, возможно, обрести там любовь... жить полной жизнью, не оглядываясь на старого отца и затерянный в трансильванских лесах родовой замок. И никогда, никогда не возвращаться, получив свой шанс на счастье.
Кролок должен испытывать гордость. Но он чувствует лишь тупую невыносимую боль внутри и жажду, застилающую разум.

+2

8

«Поранился?.. О боже, я кашлянул кровью на одежду, а он заметил!»
Эти пятна часто появлялись просто ниоткуда, как бы плотно Герберт ни прикрывался каждый раз платком. Мелким каплям удавалось проникнуть на манжеты, за шиворот, на волосы, как назло, словно лишь для того, чтобы фон Кролок находил их и помнил, что болезнь никуда не исчезает, даже когда он не кашляет.  И она превратит в кошмар не только остаток его жизни, но и его одежду, и его красоту.
«Я что, показался отцу перепачканный в крови, как какой-то мясник?!»
- Нет… - испуганно и рассеянно ответил Герберт, завертевшись в попытке обратиться лицом к свету и разглядеть то ужасное пятно, которое вот-вот выдаст его с головой. Это всегда так его раздражало, так безжалостно портило опрятный аристократический образ с иголочки, которым фон Кролок пытался прикрыть свое несвоевременное увядание. Нервно встряхнув руками, Герберт осмотрел рукава и не обнаружил на темной ткани ничего, что могло бы в таком полумраке сойти за кровь. «Неужели рот испачкан? Вот свинство!» Его пальцы метнулись к лицу с новым чистым платком, которых у Герберта теперь было в избытке. Несколько раз коротко и нарочито манерно приложив уголок сложенного кружева к аккуратным ноздрям, он неуверенно подытожил: - Просто кровь носом пошла, немного.
Необходимость объясняться рождала панику. Фон Кролок колебался, обрушить или нет на отца самую печальную новость: пока тот здесь праздновал Рождество, пока заботился о своей внешности, пока отращивал эти великолепные черные с проседью волосы, пока неведомым образом сохранял зрелость и здоровье в своем физическом теле, пока наслаждался музыкой и танцами, его сын духовно падал и умирал. Это обязано было причинить графу боль, и все шесть лет неприкаянного одиночества были бы отомщены разом. Отец сожалел бы об упущенном времени, о потерянном сыне, о своей черствости, о своей ошибке, но, увы, ничего и никак уже нельзя ни вернуть, ни исправить. Да, да, он получил бы по заслугам! Однако эта боль касалась и Герберта тоже, изнутри, хватала за горло, за ребра, ударяла под дых, душила страхом произнести вслух: «я умираю». Словно тайна, продолжая сидеть у него в груди, оставалась неполностью реальной, и можно было хоть на секунду представить, что это всего лишь юношеская выходка, и ее цель – привлечь внимание, надавить на жалость, воззвать к чувству вины небылицей вроде пустого обещания перерезать себе вены. Заставить отцовское сердце обливаться кровью можно столькими способами… Например, снова сказать «нет».
- Не получил. - Это должно было прозвучать с вызовом, бунтарски, с показным нежеланием делать то, что велел этот властный, несокрушимый человек, в один прекрасный день просто воздвигший вокруг себя стену, за которую не пустил своего единственного сына. О, если бы он мог обратить против отца всю свою никчемность, расправить плечи и показать, что все так и задумано – не постигать науки, не давать поводов для гордости, ослушаться, отплатить разочарованием в ответ на невнимание. Это воображалось простым и очень эффектным. На самом же деле этот момент оказался настолько ужасен и позорен, что Герберт стушевался, не найдя выдержки, чтобы скрыться от внимательных, почти горящих глаз графа, пожирающих его, алчущих ответа, который был бы приятен им обоим. Этот взгляд заставлял фон Кролока ощущать себя ничтожеством, лишенным той бравады, что он пытался на себя напустить. Что если Герберт навлекал на себя отцовский гнев такой силы, какой раньше не видывал?.. Страх послушного сына, который он испытывал до того, как его чувства смутила чахотка, толкнул фон Кролока на несколько трепетных шагов вперед. - О, отец, позволь мне все объяснить… Пожалуйста, выслушай меня.

+2

9

"Ложь." Кровь была где-то рядом, солоноватая, пахнущая железом, еще теплая и как будто совсем свежая, живая, не так давно бывшая частью организма Герберта, еще не успевшая остыть, свернуться, потерять силу, ради которой мертвецы встают из гроба. И эта кровь манила его, звала его, дурманила и обещала наслаждение... то самое, от которого граф пытался убежать, отослав сына прочь несколько лет назад. То самое, от которого убежать не смог, сжимая в руках мертвое тело Хелен. Так зачем ты лжешь, красивый и глупый мальчик? Ведь кровь - теперь единственное, что волнует твоего превратившегося в монстра отца. Больше, чем твой приезд. Больше, чем твое образование. Больше, чем все, что только возможно, пока ты пытаешься скрыть очевидное, и пока Кролок, пытаясь загасить под полуприкрытыми веками жадный, лихорадочный огонь в глазах, отчаянно держит себя в руках, лишь бы не броситься на тебя и не попробовать на вкус.

Верхняя губа графа, чуть вздрогнув, приподнялась, обнажая самый край ровного ряда белых зубов, и едва скрывая чуть заметные холмики над уголками губ, что прятали смертельно опасные и острые, как кинжалы, клыки. Разговоры, разговоры, бессмысленные сотрясания бессмысленного воздуха. Кровь - вот единственное, что имеет значение, потому что эта жажда притупляет даже чувства, превращая Йохана фон Кролока из нерадивого, хотя и пытавшегося спасти свое чадо отца, в чудовище, готовое собственноручно это же чадо и уничтожить... и только потом, утолив свою жажду, переживать волнами сожаление, ненависть к себе, невыносимое раскаяние и готовность умереть, остановить которую может разве что осознание, что даже собственной смертью содеянного не исправить. И всему виной - несколько капель крови... из носа, о Господи. Как вовремя.
Слово, сказанное Гербертом, будто бы само имело тот самый вожделенный вкус и запах, и расходилось как кругами по воде - по всему замку. Кролоку казалось, что кто-то, до кого долетел отголосок этого теплого, живого "кровь...", насторожился, приподнял голову, жадно принюхиваясь, впился костлявыми руками в подлокотники кресла или край гроба, готовый порвать глотку соседу, лишь бы добраться до непутевого юноши раньше остальных. И весь замок, словно и сам превратившийся в вампира, насторожился, напрягся, обнажил шпили-клыки, смотрит слепыми окнами-глазами, передавая по камешку до самых отдаленных и темных уголков - "кровь, кровь, кровь..." Из вышитых и поблекших уст людей и животных на гобеленах, из шелеста книг в библиотеке, из пыльных складок когда-то великолепных штор, из позабытых и затянутых паутиной шкафов, завешанных великолепными одеяниями - "кровь, кровь, кровь..." Пробуждая к вечной жизни тех, кто и не чаял угоститься до бала, а теперь, оголодавшие, раздразненные, готовы подвергнуть риску самих себя, лишь бы наперекор хозяину и господину утолить невыносимый терзающий голод хотя бы несколькими глотками. Кровь...

Следующее признание Герберта звучит как пощечина, на миг заставляя графа отвлечься от борьбы с вечным зовом лишь для того, чтобы понять - его сын не завершил образования, не сделал то, что должен был, не взял тот дар, который Кролок преподнес ему на прощание. Горькое разочарование захлестнуло его вслед за непреходящей жаждой, а вместе с ним - смятение и страх. Что делать? Как заставить глупого мальчика взять в руки собственную жизнь, от которой он так безмятежно отказался, вернувшись в неприютный отчий дом таким же, каким и уезжал, не получившим образования, не обзаведшимся семьей? Что-то глубоко в груди болело, словно предостерегая - все не так, как кажется, и всему есть причины, и причина возвращения Герберта здесь, на поверхности, нужно только увидеть и понять... Но жажда крови вместе со страхом эту жажду не сдержать мешали, застилали и доводы разума, и болезненно кричащую интуицию. Неважно, что будет потом. Пути отца и сына разошлись июльской ночью шесть лет назад, и им больше никогда не суждено пересечься... Если только несчастный мальчик не хочет разделить участи своего отца.

Граф прикрыл глаза, сомкнул губы, успокаиваясь, обуздывая в себе зверя, готового впиться в теплое и живое человеческое горло, сплетая пальцы рук и чуть приподнимая подбородок, обращая лицо вверх - будто бы к Господу, а на деле лишь к ночи, небу и звездам, холодным и равнодушным, которым и предстояло поделиться этим с отцом, готовым прогнать свое единственное истинное сокровище прочь. Снова.
- Ты переночуешь и утром уедешь. К вечеру завтра ты должен быть как можно дальше и от меня, и от замка, - его голос звучал спокойно и глухо, будто бы Кролок не слишком старательно, а оттого безуспешно пытался скрыть разочарование, отречение, твердую уверенность в своем решении и своих действиях, проводя окончательную черту между двумя когда-то родными людьми. - И ты больше никогда, никогда сюда не вернешься. Прощай.
Даже не взглянув на Герберта, опасаясь увидеть в его глазах ненависть, не желая смотреть на искаженное праведным гневом лицо, чтобы не воскрешать его потом в памяти веками, граф развернулся к двери и быстрым шагом двинулся прочь. Плащ взметнулся у него за спиной как огромные, устрашающие и в то же время завораживающие черно-алые крылья.
И только оказавшись в пустом и холодном коридоре, только отмеряя большими и почти бесшумными шагами расстояние, что с каждым мигом отделяло его от сына все больше, Кролок открыл пустые мертвые глаза, глядящие только вперед. В вечность, в которой рядом с ним не было Герберта.

+3

10

Болезнь коварна. Она позволяла Герберту думать, что все ему простится, скатываться от чувства вины в оправдание своего поступка, жалеть себя и до безумия упиваться этой жалостью, которую, разумеется, должен был испытывать и его несчастный отец, даже не подозревавший о том, что сын находится одной ногой в могиле. Слабость и вечное ожидание, что вот-вот подступит кровавый кашель, обманчиво тянули вниз, в положение лежачего, которого не положено бить, что бы тот ни совершил. Он весь дрожал внутри, он был болен, он жаждал заботы и милосердия, даже в этом неприветливом доме, даже под суровым отцовским взглядом, даже разочаровав его в самом, должно быть, главном, на что тот наделся. Он ждал прощения или хотя бы вопроса, малейшего желания оправдать его, поэтому ответ графа заставил Герберта закоченеть внутри, казалось, именно от того холода, который гулял сейчас по пустым залам и ждал его завтра на занесенных снегом горных дорогах на пути к окончательному одиночеству.
«Как он может поступать так со мной?!»
Это желание теплоты и сострадания в предвкушении скорой смерти на несколько мгновений позволило Герберту поверить, что как бы он ни провинился, отец никогда не откажет ему от дома, даже такого неприбранного, холодного и полуразрушенного, не велит убираться так жестко и категорично, не откажется от своего единственного наследника теперь, когда… Неужели Герберт забыл, что граф уже давно от него отрекся, что шесть лет делал вид, что сына просто не существует, а посылает деньги он какому-то чужому нищему мальчику, к которому не испытывает ни нежности, ни симпатии, ни интереса? Да даже слуги за эти годы проявили к Герберту больше участия и заботы, чем родной отец – что его мальчик, не отходивший от хозяина ни на шаг во время обострений, что отцовский калека, который накормил, напоил и предложил комнату в доме, куда граф фон Кролок приказал не возвращаться. Разве с тех пор что-то изменилось, о чем бы граф знал, о чем бы горевал или просто жалел? Его сын смертельно болен, а он ни сном, ни духом. Такая ли это большая потеря, если он даже не хочет выслушать?
Мольба на миг застряла у Герберта в горле, и он чуть не закашлялся, пошатнувшись от жуткой мысли, которая будто забрала из воздуха все тепло камина. Завтра он уедет. Отец вышвырнет его прочь из замка, который пугает Герберта, приводит в отчаяние, добивает пустотой и холодом. Но он стремился сюда, несмотря на то, что долгая дорога могла его и убить, и уже приготовился умереть здесь, среди этой паутины и потертой роскоши. А теперь он, вероятно, окончит свои дни на сквозняке в повозке, потому что гордость не позволит ему заехать на заштатный постоялый двор в ближайшей деревне. Там все будут глазеть на графского сына, который угодил в опалу и теперь умирает в помойке. Как же страшно, как же страшно умирать!
«Мне некуда больше идти, умоляю, отец…»
- Как это? Как уеду?.. – нашелся Герберт, лишь когда спина отца богатой отделкой черного плаща сверкнула на фоне дверного проема. Какой же роскошный у него был плащ! Какая твердая и уверенная походка, придающая его массивной фигуре небывалую легкость, как будто граф помолодел лет на двадцать. Герберт не помнил, чтобы тот ходил так величественно и одновременно так быстро. А вот так быстро принимать столь жестокое и сложное решение, как выдворить из дома своего единственного сына, графу доводилось один раз… Боже, да что Герберт в таком случае от него еще мог ждать?! – Я же только что приехал!
Торопливо прихватив с собой свечу, оставленную слугой на случай, если гостю придется выйти из освещенной камином гостиной, Герберт бросился следом, но ему не удалось поравняться с отцом ни на полпути, ни у двери, где фон Кролок вообще зацепился плащом за какой-то отпадающий, как и все в этом замке, элемент декора и услышал легкий треск натянувшейся ткани.
- Я приехал к себе домой! Чтобы повидаться с тобой! – крикнул Герберт в затылок удалявшейся направо по коридору черной фигуре и лихорадочно задергал край плаща одной рукой. С каждой попыткой его чувство несправедливости и гнев росли подобно тому, как болезнь месяц за месяцем ослабляла его тело. В несколько яростных рывков ему удалось освободиться из ловушки, и Герберт, посчитав, что плащ будет лишь мешать ему в погоне за графом по темным залам, скинул его прямо на пол. Тяжелая ткань упала, подняв над собой облачко пыли. Что фон Кролок в ближайшем времени наденет плащ еще раз, весь в пыли и запахе затхлости, было сомнительно, но догнать отца в тот момент показалось ему важнее, чем чистота модной одежды, купленной на его деньги. – Постой, эй! Я все еще твой сын, слышишь?! – торопясь и начиная кашлять, Герберт изо всех сил метнулся в темноту коридора, а пронизывающий холод, царивший под одинокими сводами, устремился за ним вслед.

+1

11

Домой... если бы Герберт только мог себе представить, во что превратился дом, пристанищем для каких созданий стал. Йохан будто бы впустил в него саму ночь вместе со своей смертельно опасной паствой, и теперь эти стены едва ли напоминали надежный, когда полупустой, а когда и сочащийся музыкой дом, которым это место было всего лишь лет семь назад. Все изменилось, все стало иначе, словно и сам замок умер и воскрес другим, как его хозяин. И только глупый недоучившийся мальчик в своем затмевающим разум отчаянии не желает видеть очевидного. И только в его сердце еще живет прошлое, что будто бы способно через касание бледных пальцев преобразить реальность вновь.
Нет.
Путь назад отрезан навсегда. Кролоку еще предстоит смириться с тем, что он переживет своего сына, его потомков, если тем когда-либо суждено появиться на свет, переживет и Куколя, и того, кому придется занять его место, переживет всю эту проклятую землю, и, быть может, саму луну, единственную его равнодушную спутницу. И это будущее, которого у него нет, - единственное, что ему доступно.
"Твой отец умер," — граф едва не бросил это сыну через плечо, и только уже поставленная в их разговоре точка удержала его от этого, пока он умерил шаг, чтобы не исчезнуть в темноте слишком быстро, чтобы не привести в еще больший ужас Герберта. И это превращало последнюю попытку разговора в нелепую погоню — человека за вампиром, смертного за смертью, обиженного за тем, кто разбил ему сердце. Кролок пытался избавиться от сына с той же настойчивостью, с которой молодой виконт цеплялся за образ отца... Отца, который был мертв даже сам для себя.
— Ты мне больше не сын, — еле слышный голос, полный равнодушного холода, соскользнул с губ графа, эхом отразился от каменных промерзших стен и ударил Герберта по щеке — больно, обидно, с той силой, которая оставляет след не столько на лице, сколько на сердце.
Один только мертвый бог знал, чего Кролоку стоили эти слова, но он остался молчалив и бесстрастен — как и много лет назад, как и в ночь обращения, как и всегда.

Это был неравный бой — крохотного огонька жизни со смертью, маленького пламени свечи в руках Герберта с безграничной теменью, царившей в замке, измученного и уставшего человеческого тела с высушенной и совершенной оболочкой, вместилищем для бессмертной и проклятой души. Граф ускорил шаг, свернул за один поворот, затем за другой, и в конце концов остановился в пустынном коридоре, окончательно убежденный, что сын, от которого он только что во второй раз отрекся, его не догонит и не найдет. Неровные и быстрые шаги Герберта, его голос и прерывистое, сбивавшееся на хрип дыхание где-то позади резали слишком чуткий слух Кролока, а клыкастая паства, граф почти чувствовал это, затаилась в темных углах, выпивая человеческие звуки из воздуха будто кровь.
Бессмысленно, бессмысленно и безнадежно, пути назад нет. Дерзкий мальчишка... Ему нужно туда, где кипит жизнь, ему нужно к лекарю, который займется нездоровыми хрипами в его груди, ему нужны солнце и воздух, а не затхлые стены трупа родного замка. Что может толкать в спину упрямца, не желавшего уходить даже после того, как отец дважды, с разницей в шесть лет, дал ему понять, что они больше не семья? Если только не... Догадка пронзила графа будто стрелой. Если только в погоне за смертью, воплощенной в его отце, Герберт не убегает от этой самой смерти, леденящей дыханием его спину.
Медленно, освещаемый лишь лунным светом, проникавшим в выстуженный коридор через высокие окна, которые никто не трудился закрывать ставнями, вампир обернулся, впервые встречая более не привычные этому дому еле слышные человеческие звуки лицом, а не спиной, и пытаясь обрести в них страшное подтверждение. Герберт... умирает?!..
Граф фон Кролок, только что отрекшийся от своего дитя, сделал шаг обратно - к Герберту, оставшемуся плутать в гулких холодных каменных коридорах.

+2

12

Умирать было страшно само по себе. Бывало, кашляя, Герберт воображал, что вот-вот из груди вылетит его последний вздох, у него не хватит сил его удержать, и… все. Как человек может удержать в себе жизнь, если не может остановить даже кровь, капельками вылетающую из горла на платок? Мысль, что жизнь точно так же в нем еле держится, такая же жидкая и противная, и тело может просто отказаться ему служить в любую минуту, приводила Герберта в ледяной трепет. Он искал утешения, искал лекарство не от болезни, а от страха – сначала у врачей, потом в преданной заботе своего слуги, и теперь здесь, дома, где он рассчитывал отойти в мир иной на родных перинах, сжимая твердую руку своего убитого горем отца, чувствуя которую, умирать было бы не так жутко… Но по какой-то непонятной Герберту причине выходило так, что каждым своим словом граф фон Кролок делал грядущую смерть своего сына все ужаснее и ужаснее.
Полчаса назад Герберт подумал бы, что будет умирать в своем фамильном замке в остывшей спальне, полностью игнорируемый своим черствым и бездушным родителем.
Минуту назад граф дал сыну понять, что умирать тот будет на улице. Неважно, успеет ли он при этом добраться до каких-нибудь дальних родственников, и будет ли у него в этот час теплая постель – это равноценно смерти прямо в повозке на грязной дороге, если Герберт окажется за пределами родного дома, как провел эти шесть лет. Это было пугающе, и можно было бы, наверно, сказать, что фон Кролоку никогда не было жаль самого себя сильнее, но потом…
Потом выяснилось, что он умрет на улице и вдобавок - окончательно брошенный единственным дорогим ему человеком, лишенный благодати носить почетный титул сына графа фон Кролока, родословной, наследства, дома, всего, чем он обладал и что представлял из себя. Все равно что умирать без имени, и это ужаснее всего. Может ли что-нибудь быть страшнее, чем умирать, осознавая, что ты никто, и никто тебя не любит?
Боже, как бы Герберту сейчас хотелось ослышаться. «Неужели это правда происходит? Нет! Почему? За что?!» - он глухо охнул, и боль, приправленная страхом смерти без отца и без дома, оказавшаяся сильнее отголосков кашля, заставила его искать рукой опору в виде выцветшей стены. На миг фон Кролок почувствовал себя ослепшим, оглохшим и ослабшим, глядя, как фигура единственного человека, кто мог бы любить его в его последний час, исчезает за поворотом коридора, по которому Герберт здоровым и веселым юношей бегал с друзьями наперегонки.
- Нет! Отец! За что ты так со мной?! – онемение, сжавшее его горло от шока и ужаса, отпустило, как только Герберту пришлось сделать глубокий вдох холодного воздуха. Попробовав его на вкус, фон Кролок лишь теперь обнаружил, что от прикосновения к ледяной каменной стене его трясет подобно тому, как от легкого ветра, поднятого плащом отца, неровно покачивается огонь свечи. Свет едва не потух, когда, собрав последние силы, Герберт бросился за графом следом. – Постой! Неужели это все из-за проклятой бумаги? Я все объясню, только выслушай меня! Выслушай меня! Остановись!
Отчаяние, злость и желание вынудить отца взять свои чудовищные слова обратно странным образом придавали его голосу силу, позволяя отражаться от стен жалобно и гулко. Но все равно сердце Герберта щемило ощущение, что граф абсолютно глух к его стенаниям и обиде, и каждый раз, когда, пробежав несколько торопливых шагов, фон Кролок не обнаруживал отца в пятне света, его давили тоска и холод, который как будто тянулся за ним из могилы, точно сама Смерть простирала к нему свои руки, запускала их под одежду, растирала кожу, грязно ласкала и мертвым воздухом дышала на губы. Даже пока он бежал, даже пока подносил пальцы к свече, Герберт трясся от окружающего его льда, в который, казалось, обращалось все, к чему он прикасался.
- Ответь, ну ответь мне, что со мной не так?! – он надрывал на бегу горло, хрипел и лихорадочно вглядывался вперед, не останавливаясь, чтобы перевести дух, и теряясь во мраке и пляшущих на стенах оранжевых бликах. Герберту чудилось, что он ловил кромкой света край развевающегося подбитого красным плаща, и тогда, не жалея себя, он ускорял бег. – Что ты хочешь от меня? Я делал все, все, что ты хотел! Ты сказал уехать, и я уехал. Ты сказал учиться, и я учился… Чем я заслужил, что ты отказываешься от меня?! Что не так во мне, что ты решил просто выкинуть меня за порог?! Я что, незаконно рожденный?
Догадка, к которой Герберт вновь и вновь возвращался долгие месяцы до своего приезда, грозила сделать его смерть еще трагичнее и страшнее, окончательно порвав его связь с этим домом и тем самым убив единственное, что поддерживало в нем присутствие духа последнее время. Кто знает, возможно, даже называть домом это место у Герберта не было никакого законного права. «Однако сказать мне в лицо правду будет справедливо, чем разбивать сердце вот так. Даже если на самом деле я сын козлопаса или еще какой-нибудь черни». Очень сомнительно, что справедливость – именно то, чего Герберт действительно желал. Ему хотелось, чтобы отец развернулся, пошел к нему навстречу и внял ему, но не ради доказательства своей правоты, а чтобы не оставаться одному в этом мерзком холоде, где приходится греть о пламя свечи окоченевшие пальцы. Но приблизившись, граф застал сына врасплох. Не ожидая от отца в этот момент никакого снисхождения, Герберт удивленно отшатнулся от появившегося из темноты бледного лица и вскрикнул, случайно обжегшись о свечу дрогнувшей рукой. Боль и молчание графа привели его в еще большую ярость.
- Скажи честно: я бастард? У матери был роман? С кем? Когда ты об этом узнал? – требовательно спросил фон Кролок, рассерженно тряся рукой в воздухе, а затем болезненно приложил обожженный палец к губам.

+2

13

Едва оборвав свой след, чтобы Герберт не смог настигнуть его, Кролок шел обратно — будто подбирая на ходу все те полные мольбы и непонимания слова, что сын бросал ему, и что, будто отскакивая от его спины, незримо замерзали на каменном полу. Да, он был несправедлив, чудовищно жесток и равнодушен, и понимал это прекрасно, но... думал ли Герберт, что, добившись от отца откровенности, услышит то, чему поверить не сможет? А если сможет — то придет в ужас, окажется сражен, убит, искалечен кошмарной правдой, потому что все это вдвое, втрое, вчетверо страшнее и хуже, чем нелепо-печальная весть о незаконченном образовании или любая другая новость, которую мальчик-недоучка хотел сообщить отцу. Кроме, разве что... ...или граф ошибается?..
Он остановился, не дойдя до сына нескольких метров, вслушиваясь в хриплое дыхание молодого человека, втягивая ноздрями дразнящий аромат свежей крови вместе с ненужным ему воздухом. Как донести до Герберта, что дело не в нем, что он виноват лишь в том, что его отец — монстр, чудовище, и всеми силами, ценой своей любви и любви сына, пытается оградить его от самого себя? Мертвое, уже несколько лет как остановившееся сердце графа фон Кролока болезненно сжалось, а разум лихорадочно работал, в который раз прокручивая все варианты, которые он мог бы озвучить, и за которыми мог бы попытаться скрыть самую неправдоподобную истину из всех, что ему доводилось знать за свою жизнь. Он болен крайне редким и неизлечимым недугом. Он стал жертвой эксперимента алхимика. Он преступник, уничтоживший настоящего графа и занявший его место. Герберт, какую ложь ты предпочел бы, какой бы удовлетворился? Какой лжи тебе хватило бы, чтобы уехать прочь, уехать окончательно? И как Кролоку самому пережить ту правду, которая хрипит в горле сына, солоновато пахнет кровью и дышит холодом, словно в пустых неотапливаемых залах и коридорах и без того не достаточно прохлады от зимних ветров, залетающих сквозь распахнутые окна, зияющие будто пустые глазницы?
Он знал, что переживет Герберта. Когда-нибудь. Когда-нибудь, спустя еще лет тридцать-сорок или, даст Бог, пятьдесят, когда в нем, как он надеялся, не останется и тени былой любви, не останется ничего, что еще способно было бы связать его с прошлым, с живым, с семьей и теми чувствами, что он испытывал человеком. И мысли эти как-то утешали, заставляли примириться с будущей судьбой, но... не никак не готовили к настоящему. Неужели время расставаться уже пришло? Так рано?.. Или Кролок не прав, и Герберт действительно вернулся лишь для того, чтобы восстановить справедливость, прибежал поджав хвост в отчий дом, не справившись с учебой, и пытается вновь обрести потерянное шесть лет назад? Если так, он пожалеет об этом. Они оба пожалеют.

Неслышный мягкий шаг графа скрывала сама темнота, и он оказался в подрагивающем будто от холода пятачке света, исходящего от свечи Герберта, так внезапно, что молодой человек отпрянул и обжегся. И тут же задал вопрос, в ответ на который Кролок расхохотался бы — так наивно, невинно и глупо звучало это предположение, и так нелепо-правильно, подходяще, несмотря на то, что именно такое оправдание графу в голову так и не пришло. Бастард... почему бы нет? Надо было отказать юноше от дома под этим предлогом еще шесть лет назад. И пусть его сердце было бы разбито, он никогда не стал бы пытаться искать встречи с "отцом", который, тем не менее, из доброты и благородства готов был не обнародовать этот факт, а оплатить мальчику учебу и помочь устроиться в жизни... издалека. О, Герберт, почему твоему отцу не хватило изобретательности, которая спасла бы тебя от мучительной поездки, от сегодняшней ночи и от мучающего тебя холода, который бьет тебя дрожью, мажет синью по твоим губам, но к которому нечувствителен тот, к кому ты ехал так долго и далеко?
Он мог бы согласиться с этим сейчас, мог бы подстроиться под версию, услужливо предложенную молодым человеком, и больше не изобретать ничего. Но какой в ней смысл, если его догадки верны?
— Нет, Герберт, — звук голоса графа будто слился с очередным порывом зимнего ветра, кружившего у каменных стен замка. — Ты не бастард. — "Дело в другом."
Последнего Кролок не произнес, поскольку это было бы началом объяснения, оправдания, которое пришлось бы продолжить, договаривать, дав Герберту возможность уцепиться за это начало следующим вопросом... нет, не для этого он вернулся сейчас, не об этом хотел говорить.

— Что с тобой? — горящий, точно угли, взгляд графа будто прожигал в Герберте дыру, будто жаждал вырвать из молодого человека истину с корнем, требовал не юлить, не увиливать, а признаться. — Почему ты вернулся? Ты хотел объяснить. Я слушаю.
Еще один шаг к сыну — охваченный нехорошим предчувствием, разъедающими душу подозрениями, невольной надеждой на собственную ошибку, Кролок не заметил, как вступил в часть коридора, отражаемую зеркалом. Для него самого эти поблескивающие баснословно дорогие предметы обстановки и роскоши давно потеряли всякую ценность, он привык не замечать их, даже проплывая мимо, ведь гладкое стекло, как и солнце, отказывалось принимать его. А запах крови, исходящий от Герберта, снова будоражил, заставлял сглатывать воздух, чувствовать жжение в горле и ноющей от голода груди, разжигал жадный, нечеловеческий взгляд еще сильнее...

+3

14

Ответ графа мог бы наконец развязать тот тугой клубок, в котором Герберт запутался, упиваясь своим чувством отвергнутого сына. Это был бы ответ на все. И на вопрос, почему они с отцом так непохожи друг на друга, как день и ночь, как молоко и кровь, как темный бархат и белоснежное кружево, и на обиду, и на обвинения. Разве можно обвинять знатного человека в том, что, вырастив плод измены жены как родного отпрыска, тот отпустил его на все четыре стороны, обеспечив ему нормальную жизнь? Да ему бы стоило целовать ноги лишь за то, что он не повелел удушить выродка еще в колыбели и расправиться с супругой. Герберт тогда мог бы злиться на графа лишь за ложь, которой была бы наполнена вся его жизнь с самого рождения, пока этот благородный человек, одновременно и честный, и обманщик, окружал его незаслуженной по праву рождения роскошью, из жалости и по доброте, очень сходной с той, что заставила графа воспылать страстью к дочери ремесленника и помыслить о том, чтобы ввести ее в свой замок как супругу. А потом, должно быть, фон Кролок поддался давлению высшего света и убрал сына с глаз долой, потому что кто-то сказал, что негоже оставлять наследство семнадцатилетнему бастарду, подобно тому, как когда-то шептались о пагубности его связи с простолюдинкой Хелен…

Хелен Энгельманн. Только поставив себя рядом с нею, Герберт понял, как расстроил его правдивый ответ отца. Она умерла – ему было абсолютно наплевать, как именно, - и граф скорбел о ней целых шесть лет. До самой своей смерти она оставалась здесь желанной гостьей, для нее готовили комнату, она обедала с серебра вместе с господами, ей было позволено принимать в этом замке ванну, слуги заботились о ней. Дом графа и Герберта постепенно становился ее домом, и это было проявлением именно той любви, которой фон Кролок сейчас лишал своего единственного родного сына.
- Ты лжешь, я не верю тебе! – Герберт резко отвернулся, не от отца, а скорее от выражения в его глазах, указывающего на то, что тот говорит правду, а правда кромсала сердце в клочки без ножа. Как он мог? Как он мог приближать сына к себе и отталкивать, когда ему вздумается? Как граф мог утверждать, будто их связывает родство, если даже его мертвая любовница получала в эти годы больше внимания, чем живой Герберт? Но ничего страшного, скоро они с Хелен будут в равных условиях, только Герберту уже не будет до этого никакого дела. – Наверно, ты поэтому поступаешь так со мной?! – Он гневно обернулся к отцу, в злобе совершенно игнорируя вопрос о своем самочувствии. – Поэтому ты с таким трепетом полгода привечал эту свою простолюдинку, а потом сох по ней шесть лет?! И вспомни, вспомни, что я тебе поперек про это ни слова не сказал! А теперь ты отказываешь от дома своему родному сыну?! Да что ты за..? - повысив голос, фон Кролок сорвался на крик и осекся, боясь то ли еще сильнее рассердить графа, то ли надорвать прогнившие легкие. От тяжелого и сбивчивого дыхания кружилась голова, и Герберт чувствовал себя еще слабее. - Когда я умру, ты обо мне и не вспомнишь... - произнес он вяло и замолк, никак не развивая тему и не поясняя свои последние слова. По правде говоря, фон Кролоку было совершенно все равно, будет ли отец вспоминать о нем. Любовь, забота и внимание требовались ему здесь и сию минуту.

Подняв ко рту окоченевшие пальцы в попытке согреть их дыханием, Герберт с тоской оглядел полутемный коридор, озаряемый лишь пламенем свечи, колеблющейся в его нетвердой руке. Свет очертил рваный круг на гладкой, как озеро в безветренную погоду, поверхности стены, усыпанной пылинками, словно частицами тополиного пуха. Какие же шикарные здесь когда-то были зеркала! Каким неотразимым и блистательным казался себе в них Герберт! Всего на миг он привычно задержал взгляд на себе в зеркале, однако теперь едва ли нашел бы повод для восторга: костюм выглядел безупречно, но было заметно, что он сидит чуть свободнее по исхудавшим рукам, на лице сильно выступили скулы, на щеки лег нездоровый румянец, то ли от холода, то ли от лихорадки, на переносице обозначилась болезненная вертикальная складка, а в глазах поселился нездоровый блеск – лишь жалкое подобие того огня жизни, что некогда наполнял его молодое и красивое тело. А рядом отражение моложавого графа с царственной осанкой, облаченного в идеально сидящие на его статной фигуре роскошные одеяния… должно было проступать даже на запыленной поверхности зеркала, но его не было. «Как такое возможно?» Герберт в непонимании и испуге быстро перевел взгляд от своей бледной копии к отцу, помогая себе свечой, которая, увы, не смогла заставить отражение графа проявиться. Оно должно было быть между ними, и все же на этом месте зияла почти мистическая пустота, заставляющая Герберта холодеть от ощущения неправильности. Протирая глаза, как будто это могло помочь ему увидеть, фон Кролок сделал шаг к стеклу и осторожно провел по нему дрожащей свободной рукой. На ощупь эта часть зеркала оказалась такой же пыльной, что никак не помешало бы ей отразить графа во всей красе, и ровной, без единого скола и царапины, которые могли бы чудесным образом поглотить его темный образ. «Ничего не понимаю», - и это пугало Герберта больше всего, как и необходимость спросить отца о причинах такого странного феномена. Еще секунду назад он находился во власти гнева, а теперь в ужасе охнул, быстро попятился и прижался спиной к противоположной стене, закрыв рот рукой и медленно втягивая холодный воздух. «Мне ведь просто это почудилось. Просто почудилось. О боже, у меня галлюцинации, и я заболеваю», - от этой мысли Герберт почувствовал себя еще хуже, чем прежде, и сделал судорожный хриплый вдох, готовый вот-вот разразиться кашлем.

+2

15

Поздно. Наверное, это слово было лейтмотивом всей жизни фон Кролока. Поздно...
Он никогда не любил по-настоящему супругу, но было поздно спорить с отцом, когда тот убедил его жениться на девушке из хорошей семьи. Он, пожалуй, был готов проникнуться ею, но было поздно — она умерла, так и не подарив ему второго ребенка. Он долго и уныло раздумывал над тем, чтобы снова жениться, но так и не успел принять решение — оно оказалось принято за него, когда Йохан неожиданно для себя полюбил девушку-простолюдинку. Он собирался разрубить Гордиев узел в отношениях, путаясь между Хелен и Лорой, но... И это решение было принято запоздало. Хелен так и не стала графиней фон Кролок, а Лора отомстила с жестокостью обиженной женщины, обратив его во тьму. И вот он, наконец, задал сыну вопрос, который должен был бы задать с порога, и снова опоздал, потому что вместо ответа получил целую отповедь, сонм собственных застарелых грехов. Обида, ненависть, раздражение Герберта — все это накрыло его с головой, будто окатило волной талого снега, ударило в лицо, заставляя сжимать зубы и молчать, потому что оправдаться ему было нечем.
Сын прав — то, как Кролок обошелся с ним, как обходился все эти проклятые шесть лет, не шло ни в какое сравнение с нежностью и заботой, какими он одаривал Хелен в последние месяцы человеческой жизни. Хелен, по сути, чужую им и недостойную, но сумевшую своей искренней непосредственностью отвоевать место в его сердце. А Герберта, чье присутствие, чье место в этом же сердце было неоспоримо, он позорно выгнал, отослал прочь из отчего дома, будто... разлюбил в один день и отказался от всех лет, что связывали отца и сына близостью, что позволяли им чувствовать себя маленькой и уютной семьей.
Герберт был прав, и это жгло Кролока изнутри, рождая в нем ненависть к себе, к несправедливости, сотворенной им по отношению к этому изнеженному и привыкшему к отчей любви юноше, к нанесенному им же внезапному удару по всей благополучной и устоявшейся жизни сына. И доводы разума, и страх навредить, и стремление оградить своего мальчика от ужасающей, кошмарной реальности — все казалось несущественным, бессмысленным в сравнении с душевной травмой, нанесенной Герберту, который в один день превратился из балованного любимца в отщепенца, изгнанника, бесправного изгоя.
Но в то же время злость, копившаяся годами и ищущая выхода, злость на Лору, на жизнь, на себя самого и на всех, кто так или иначе напоминал о случившемся с ним, сейчас разгоралась как пламя в камине, и искала выхода. Если бы Герберт позволил себе говорить с отцом так когда-то в прошлом — он получил бы обжигающую и обидно-болезненную пощечину, которая вмиг заставила бы его осечься и умолкнуть. Если бы Герберт не был сам жертвой обстоятельств — Кролок сейчас ударил бы его наотмашь, откинув прочь, сдержав свою нечеловеческую силу лишь только чтобы не убить юношу. И даже слова о смерти, прозвучавшие чуть горестнее, чуть более по-настоящему, чем могли бы, будь они лишь эмоциональным выплеском, лишь раззадоривали его. Лицо графа хранило каменное спокойствие, застыло маской мраморной и холодной, губы сжались в упрямую надменно-сдержанную линию, и только глаза горели будто адским пламенем, выдавая все то, что пряталось за невозмутимым фасадом, и руки чуть подрагивали от желания ударить, поставить на место зарвавшегося по-человечески хлипкого мальчишку, который... был, тем не менее, в своем праве, бросая отцу справедливые обвинения и упреки.
Да, Герберт. К тому времени, когда ты должен был бы умереть, твоему родителю было бы окончательно и бесповоротно все равно. И если бы ты знал, насколько незавидна участь Хелен Энгельманн, то поостерегся бы так неосторожно завидовать ей, получившей львиную долю внимания графа и оказавшейся заложницей этого же внимания...

Он горел, но держался, он ненавидел себя и Герберта, он хотел наказать и Герберта, и себя, погружался в эту ненависть с головой и задыхался без воздуха от жажды что-то исправить, бессмысленной и бесполезной, которую нельзя, невозможно утолить хотя бы на миг, в отличие от жажды другого рода. И эти переживания, приправленные остротой осознания, что ничего, ничего не изменится, приправленные безысходностью и толикой безумия, разраставшегося призраком у него внутри все последние шесть лет, застилали разум, благоразумие, бдительность. Иначе он не позволил бы себе такую глупость, как встать возле зеркала рядом с тем, кто до сих пор не постиг его тайны. Иначе бы поостерегся приближаться к бесстрастной гладкой запыленной поверхности, не видящей его-нынешнего. Иначе бы...
Зеркало, мой мальчик, дорогое зеркало из далекой Голландии видит больше, чем ты, понимает больше, чем ты, и примет удар за тебя.
Одним молниеносным, невероятно сильным движением Кролок нанес белыми костяшками собранных в кулак пальцев удар по припорошенной пылью глади, где должна была отражаться его фигура, будто пытаясь исправить то, что его сын уже успел заметить — "и снова поздно", — и гладь эта не дрогнула заранее, не отразила даже приближающейся руки. И оттого, возможно, взрыв осколков показался болезненным вскриком, слишком громким, слишком отчаянным, пронзившем пространство, мгновенно испещрившим коридоры трещинами звука, как края зеркала — трещинами стекла. Осколки, от крупных до совсем крошечных, брызнули во все стороны, усыпая и графа, и его сына своим острым, ранящим снегом, оставляя на коже, на одежде, на волосах микропорезы — единственную расплату за боль, что Кролок мог себе позволить.
Ему нечего было сказать. Ему нечем было оправдаться. Зря, зря, зря он попытался вернуться из своего вынужденного побега от сына, слишком поздно задал вопрос, слишком неосторожно приблизился к раскрытию тайны. Не произнеся ни слова, граф развернулся, взмахнув плащом, стряхивая усыпавшие его осколки, и двинулся прочь, круша подошвами острое стекло, а вместе с ним — последнее теплое и настоящее, что до этого момента пыталось связывать его с сыном.

+1

16

Какие роскошные здесь были зеркала! И какие хрупкие. Они как будто тоже всю свою жизнь обращались к этому замку за защитой и силой, опираясь на царящие в нем благополучие, незыблемость положения его хозяев и изобилие. Их бережно хранили, лелеяли и показывали как великую ценность, отражающую то счастье, что жило в славном доме фон Кролоков. Подобно человеку, считавшему себя когда-то не менее изысканным украшением этого замка, а теперь ставшему не прочнее этих зеркал и собственной хрупкой фигуры, которая разлетелась на сотни осколков и осыпала его ледяным каскадом.
Герберт вскинул перед искаженным от ужаса лицом свободную руку, суетливо, как будто отец не разбивал перед ним огромное зеркало, а просто решил влепить затрещину за дерзость. Но граф никогда не поднимал на него руки. Возможно, именно поэтому досталось стене. Как же недолговечна роскошь! Глядя этим вечером на пыльные рамки портретов и нестиранные портьеры, Герберт понимал ее непрочность, видя и в них, и в летящих в него тонких осколках собственную красоту и здоровье. Неужели стекло тоже может разъесть какая-нибудь смертельная болезнь, чтоб его можно было так легко разбить одним махом кулака, и при этом осколки долетели бы до противоположной стороны коридора? Откуда у графа такая сила? Откуда столько мощи в его ударе, и почему он сам не чувствует боли в костяшках, которые точно должен был поранить? Ведь какие острые здесь зеркала! Согнувшись под осколками в три погибели, Герберт прижал пораненную руку ко рту, а другой осторожно ощупал лицо. Прикоснувшись ко лбу над бровью, он увидел на кончиках пальцев кровь и хрипло вздохнул от боли. Кашель, начинавший щекотать грудь, казался таким же колючим, как и саднящие царапины, пронзая фон Кролока миллионами тонких игл. Он дрожащей рукой приложил кружевной платок к кисти, пытаясь остановить кровь, но через секунду уже прикрывал им рот, громко и удушливо кашляя, отступая вдаль по коридору, как будто теперь отец мог наброситься на него, а не на окружающие предметы роскоши. Перед его глазами все еще стоял водопад из сияющих осколков, блеск в глазах отца и неровный свет свечи, которую Герберт в панике уронил на каменный пол. Все кружилось, мерцало и набрасывало на зрение полупрозрачную дымку. В ней сознание замедлялось и вязло как в болоте, увлекаемое в темноту сильнейшим головокружением, обволакивающим грудь и голову жаром и хватающим за горло кашлем, который одолевал Герберта все сильнее. Ему чудилось, что внутренности сейчас просто вывернет наизнанку. Ему чудился запах тлена в собственном дыхании. Ему мерещилось, будто он вслепую спиной пятится по темному коридору к самой смерти, которой в эту минуту боится в тысячу раз больше, чем отца. Ему казалось, что он гаснет, на этот раз окончательно, без надежды на пробуждение, и эта чернота страшила Герберта гораздо сильнее, чем та неестественная и даже демоническая сила, что отец ему только что явил. Хотя и она спустя миг уже мнилась фон Кролоку наваждением умирающего мозга, как и пустота на месте отражения графа в зеркале. Он уже не знал, что именно видел. Он уже не знал, чего бояться. Он уже не знал, чего хотел от отца. Все, что осталось у Герберта в голове – мысль, что он вот-вот умрет, в одиночестве, прямо на полу, и его так и оставят здесь лежать, истощенного и исцарапанного.
- Подожди! Отец!.. – Одни лишь молчаливые стены замка знали, как тяжело ему дался этот отчаянный хрип. Темное присутствие графа заставляло Герберта холодеть до корней волос, чувствовать себя слабым и уязвимым после того, что он сказал, и после того, что отец сделал. Но он не мог терять ни минуты. Медленно и лихорадочно, сопротивляясь окутывающему его жаркому туману, пошатываясь и держась за стену, Герберт шел навстречу графу.
Ему придется. После всего, что сказано и разрушено, если отца что-то и может остановить, то только эти слова.
- Я бо… был у четырех лекарей, - натужно швырнул Герберт отцу вслед, и на сей раз негостеприимные своды замка помогли ему, гулко разнося его признание по пустым коридорам. В груди заклокотало, и фон Кролок быстро сглотнул. – Мне осталось… недолго. – Голос Герберта как будто замер, приблизившись к объявленному ему сроку, но так и не решился назвать его, вместо этого с отчаянием и звонкой нервозностью набирая силу и срываясь на крик. – Посмотри же на меня!!!
«Он не имеет права сейчас уйти. Если только в нем осталось хоть что-то человеческое… Он не может оставить это без внимания». Но Герберт уже не видел, обернулся ли отец снова, потому что еще до того, как стихла последняя подхваченная эхом гласная, пелена перед его глазами сгустилась, и фон Кролок почувствовал, что падает.

+1

17

Зов Герберта будто ударил его в спину — теми же осколками, что несколько мгновений назад осыпались дождем, раня кожу и ткани одежд. И единственный из всех них — по-настоящему впился. Больно, сильно, невыносимо. Пронзил спину, сердце, вышел тонким окровавленным стеклянным лезвием из груди, обещая, что вот эта рана уже не сможет зажить, не сможет затянуться так легко и просто, как микропорезы на пальцах, на ладонях и скулах. Граф замер, словно натолкнувшись на невидимую преграду, ясно ощущая, как боль от осколков уменьшается, а от слов — наоборот, лишь разрастается, разъедает изнутри, прожигает, дает трещины, будто и сам он — то самое зеркало, что получило сокрушающий удар оттуда, откуда менее всего ожидалось.
И вместе с этой болью всколыхнулся страх.
Тот, кто за последние годы привык пугать собственную тень, привык быть чудовищем, привык воспринимать себя и преподносить себя как безжалостного убийцу, как источник зла, как порождение самого Дьявола, теперь оказался охвачен страхом — леденящим, затмевающим разум, слишком... человеческим страхом, никак не подходящим великолепному вечноживому существу, которого не принимало солнце. Стоило ли отрекаться от всего земного, чтобы теперь быть уничтоженным самым жалким, самым глупым и низким чувством, что только может завладеть смертным? Кролоку казалось, что все это для него в прошлом. Все, что он позволял себе чувствовать, что он мог ощущать, укладывалось в несложную и жестокую палитру темных цветов — гнев, одиночество, ярость, еще что-то столь же бессмысленное, доступное и холодное. А теперь он боялся, будто жалкий человечишка, боялся смерти, которой, как ему казалось, давно уже надавал пощечин и лишил ее права голоса. И этот страх, пусть и не за себя, безжалостно напоминает — все лишь иллюзия. Иллюзия жизни, власти, вечности. Мираж, отражение его фантазий, где он — само зло, вершитель чужих судеб, несущий смерть и возрождение, с руками по локоть в крови... А настоящее, реальное — настолько болезненно, неприглядно и фатально, что едва ли ему, отвыкшему быть жертвой, достанет сил принять его как есть.
Герберт умирает. Герберту вынесен приговор, и обратного пути нет. И графу придется хоронить своего сына — сейчас, через несколько недель, дней, быть может, часов. Задолго до того, как он сумел бы выжечь из себя остатки любви к светлому, эмоциональному, избалованному, но при всем этом хорошему и искреннему мальчику. И все это будет происходить у него на глазах, а не где-то там, в далекой Европе, куда он выслал сына, спасая его от самого себя.
И хуже всего было бы встретиться сейчас с Гербертом взглядом.

Кролок заставил себя обернуться, лишь когда отчаянный крик молодого человека хлестнул его по спине, еще глубже вгоняя парализующее страхом лезвие понимания — и бередившие его целый вечер подозрения, которые будто тенями стояли рядом с ним, будто шептали, предостерегая, теперь обрели плоть. О, если бы он мог просто уйти, спрятаться за крышкой гроба, отринуть настоящее и вновь попытаться поверить, что он безмерно одинок, и связывавшее его с миром живых безвозвратно утеряно... Если бы только мог. Но время того единственного, что еще умудрялся рождать в нем человеческое, утекало сквозь пальцы как песок. Время, которое граф уже привык не принимать во внимание, с которым привык не считаться, теперь вело с обоими какую-то свою игру, где победителей не будет.
В нечеловечески-быстром движении Кролок успел метнуться к сыну и подхватить его за миг до того, как тот упал бы на крошево из осколков зеркала, засыпавшее коридор. Подхватить бережно и с болезненной нежностью, захлебываясь жаждой и смаргивая кровавый туман, стоявший в глазах от запаха, идущего от ранок и грязно-красных губ Герберта. Едва сдерживая собственную силу, впервые направленную на то, чтобы оградить смертного от боли, а не причинить ее. Сжимая зубы и не позволяя словам, шепоту, крику, просто вою дать всему замку понять — хозяин ранен, и эта рана не затянется, как остальные, потому что тело, привыкшее восстанавливаться само, невредимо, а остатки души отравлены ядом страха и любви.

Позвать слугу Герберта, явно беспокоящегося за хозяина, и оставить юношу на его попечение. Велеть Куколю хорошенько протопить его покои, чтобы хоть один уголок заиндевевшего в тисках зимы замка хранил так нужное ему тепло. Под страхом смерти наказать своей пастве и пальцем не трогать нежданных гостей... Все это потом.
После того, как вампир, вновь почувствовавший себя человеком, выплачет невидимые и несуществующие слезы над своим умирающим ребенком.

+1

18

Сначала от головокружения Герберту показалось, что он ненадолго пришел в себя от удара об пол, когда вдруг уперся во что-то каменное, монолитное и, как видно, неживое. Однако никогда еще падение не было для него таким мягким и легким. Нет, что-то держало его в воздухе, как перышко, что-то сильное, дающее возможность вновь нащупать твердую почву под ногами, должно быть, даже способное привести его в сознание. И он схватился за эту твердыню что было сил. Медленно обретая непрочный контроль над своим телом и пытаясь понять, где пол, а где потолок, Герберт открыл глаза и в первую секунду не поверил им. Сначала могло показаться, будто он, не в себе после болезни, не узнает отца – с таким изможденным удивлением фон Кролок смотрел на графа, растерянно моргая, словно стараясь прочесть что-то на его лице, не хранящем ни единой морщинки, ни одного пореза от осыпавшихся на них обоих осколков зеркала. Быть может, это лицо лишь чудилось Герберту таким безупречным из-за жара, что охватывал его изнутри, не грея? Вдруг и нежность, проступающая сквозь прежний лед во взгляде графа - тоже галлюцинация, которую сознание обреченного принимает за действительное, чтобы просто утешиться?
Герберт посмотрел на отца в страдальческом, ошарашенном ожидании. Успел ли граф что-то сказать за тот миг, что он отключился? Отец не тормошил его, не просил очнуться, не спрашивал о его самочувствии, просто держал и смотрел, и это было больше, чем Герберт получал от него за годы отсутствия. Его сердце поначалу наполнилось облегчением, но не смогло удержать его и не упасть в море тоски, овладевшей Гербертом, несмотря на столь желанное участие, внимание и объятия, в которых, как ни старался он ощутить, не было тепла. Напротив, прикосновение отца пробивало его через одежду холодом и бросало в дрожь. Как можно совсем не источать тепла, прикасаясь с отеческой любовью? Или все дело в том, что Герберт просто не может согреться? Вдруг с умирающими так бывает перед последним часом, и, лишенные способности осязать тепло, они обречены на вечный холод и чувствуют его повсюду, к чему бы ни прикасались?..
Мысль о смерти вновь ужаснула Герберта, и едва он попробовал в неловком молчании встать на ноги, как и в них, и в душе образовалась превозмогающая все его существо слабость. Его охватило желание, чтобы отец дал ему утешение. Как насчет милосердной лжи, что все будет хорошо, теперь, когда граф наконец-то заметил своего сына и внял ему? Как насчет обещания позвать местного лекаря, как будто в этой глуши есть кто-то лучше европейских? Как насчет отчаянных, самообманных увещеваний, что Герберту нужен отдых, горячее молоко, толстое одеяло, прикосновение родной руки ко лбу, и все пройдет, как в детстве? Только Герберт давно уже не ребенок, а его легкие не потрешь, как разбитую коленку.
- Я не хочу умирать, - простонал он с измученно-капризной интонацией, простительной разве что тем, кто находится на смертном одре. Продолжая сжимать предплечье отца и опираться на него, как будто тот один мог не дать его жизни угаснуть, мановением руки отменить прошедшие шесть лет и его болезнь, Герберт чувствовал себя так плохо, что оставил все попытки умереть мужественно, красиво и достойно. Все шло совсем не так, как он воображал себе в своих самых мрачных фантазиях – то была беспросветная паника и грязь, когда кашель поднялся к его горлу, не давая произнести ничего больше, и во рту появился вкус гнили. «У меня дурное дыхание, и он это заметил, какой кошмар», - Герберт накрыл губы дрожащей рукой в лихорадочном смущении и не в состоянии даже отойти и навалиться на стену. Странно, граф не пытался ни усадить его на пол, ни отвести в тепло, где о больном позаботились бы – просто не давал сыну упасть и смотрел на него темно-синими в окутавшей коридор полутьме глазами. Но через несколько мгновений ему уже не потребовалось ничего делать.
- Господин! Я повсюду вас ищу! – в голосе слуги Герберта слышалось неподдельное волнение, когда он показался в конце коридора с плащом хозяина, перекинутым через руку. Могло показаться, что он врезался бы в графа и его сына с разбегу, однако в нескольких шагах от них юноша замедлил шаг и чуть замешкался, поклонившись графу небрежно и, наверно, от этого испуганно – уж слишком он спешил позаботиться о молодом господине. Через мгновение чистый платок аккуратно прошелся по ранкам на лице Герберта, затем оказался у него в пальцах, а после слуга осторожно взял его за запястье и поднес ткань к окровавленным губам.
- Тео… - прохрипел фон Кролок. По его внимательному и болезненному взгляду было видно, что он хочет сказать что-то еще, дать распоряжение, но ему пришлось лишь уткнуться в платок и беспомощно кашлять, благодарно позволяя отцу себя поддерживать. «Твой хозяин умирает. Знаю, я каждый день это говорю, но сейчас это правда».
- Господин, позвольте мне… - услышал он, как Тео почтительно обратился к графу вполголоса. Дальше, словно в тумане, Герберт помнил, как властные, надежные руки отца выпустили его, и он тюфяком привалился к стене, все еще кашляя, как на плечи ему лег охолодевший на полу плащ, а потом кто-то взял его слабую, как плеть, руку, которую Герберт тянул было к отцу, и заставил на себя опереться.
У него закрывались глаза, но даже больной, даже слепой от жара, Герберт мог сказать, ориентируясь лишь по зыбкости походки человека, что помогал ему вяло переставлять ноги и прогибался под его тяжестью и бессилием – это не отец. Тот словно устранился, отошел в тень, как призрак, наблюдая, как угасает его дитя и как его слуга тащит привычную ношу. Весь путь от засыпанного осколками коридора до спальни Герберт, обессиленный и плохо ориентирующийся в окружающих его стенах, силился поднять ровно голову, встретиться с отцом взглядом и получить ту самую сухую поддержку, которая для него важнее, чем долгожданное физическое тепло, исходящее от руки, что поддерживала его за спину. Однако графа нигде не было, и Герберт рухнул на еле теплые простыни снова в полнейшем одиночестве, безысходности и гневе, жрущем его  изнутри как червь. «Слишком аристократичен, чтобы помочь черни донести до кровати своего умирающего сына?.. – Его горечь идеально гармонировала с соленым привкусом во рту. – Тогда я слишком устал, чтобы тебя прощать».

+1

19

Привыкший за последние годы повелевать чужой жизнью и смертью, Кролок слышал эти слова не раз, и они давно уже перестали быть для него чем-то большим, нежели пустое сотрясение воздуха, жалкая попытка умолить провидение передумать, ничтожная попытка сохранить бесценный огонек хрупкой жизни. "Я не хочу умирать," — и глаза, полные слез, полные мольбы, и пальцы, цепляющиеся за подол плаща, обнимающего его ноги. "Я не хочу умирать," — и срывающийся голос, и невыносимый почти физически осязаемый страх, и колотящееся, оглушающее его чужое сердце. "Я не хочу умирать," — шепчущие бескровные губы девушек, мужчин, стариков, лица, переходящие одно в другое. Возраст, характер, сословие, судьба — все становилось неважным перед той единственной властью, которую Кролок олицетворял собой, и которой пользовался безнаказанно, почти не ощущая жалости и сожаления. Их беспомощная мольба не была способна тронуть его, тронуть настолько, чтобы он пощадил. До этого момента.
Вот только сейчас опасность, исходившая от него, даже при безысходно терзавшей его жажде, даже с царапающими язык, готовыми вонзиться в теплую плоть клыками, была куда меньше, чем та, что шла изнутри бренного тела юноши, вернувшегося в отчий дом в поисках последнего пристанища. И если бы Кролок мог, если бы он только мог воспользоваться своей никогда прежде не изменявшей ему властью, чтобы отсрочить эту смерть!.. Бесполезно, бессмысленно, невозможно. Даже сейчас, глядя на последний увядающий цвет жизни в лице Герберта, он будто бы смотрел сквозь него — дальше, вперед, во время, в которое всматривался месяцами, не видя рядом больше ничего. Течение времени, что раньше он пропускал через себя, теперь выбросило его на берег и продолжало свой безостановочный бег. Он видел прошлое и будущее, но настоящее сыпалось через его пальцы как песок, как потускневший шелк волос Герберта, как прерывистое и болезненное дыхание его прогнивших легких.

Слуга уже увел своего господина, Куколь уже оттащил в их покои последние запасы дров и готовил сани к поездке в лес, первые, почти невидимые лучи солнца уже набрасывали тонкую туманную вуаль на вершины гор и шпили замка, а Кролок все стоял в своем склепе, глядя невидящим взором на постамент, где когда-то покоился прах Элеоноры, и медленно сжимал и разжимал белые алебастровые пальцы в бесплодной попытке удержать мираж настоящего, в котором его сын жив и рядом с ним, и не потерять его в веренице образов из прошлого и будущего.
Вот он только учится ходить, и Элеонора радостно смеется, ловя златокудрого ребенка в свои объятия. Наверное, тогда граф впервые подумал, что всерьез испытывает к ней теплоту — через мальчика, похожего на нее. Вот Герберт на своем первом настоящем балу, где может остаться дольше полуночи, его глаза горят, а в движениях сквозит та еще детская напряженность, которую так хочется выдать за взрослую самоуверенность. Так трудно было скрывать улыбку, глядя на него, любуясь им... Вот день их прощания, и изнеженному, капризному и избалованному мальчику не пробиться через стену, воздвигнутую отцом — детство кончилось, счастливая и привычная жизнь кончилась тоже. Вот несколько часов назад — Герберт в его объятиях, рассерженный, оскорбленный, бесконечно измученный и жаждущий тепла... Вот еще не наступившая ночь в будущем, когда Кролок несет холодное, как он сам, тело сына на холм невдалеке от замка. У корней высокого клена обрела свой второй последний приют Элеонора, когда ее супруг стал вампиром и не захотел оскорблять память жены, сосуществуя рядом с ее останками, ложась в гроб лишь для того, чтобы встать из него после заката. Его, Герберта, место тоже там, а не в оскверненном родовом имении, ставшем прибежищем детей ночи.
Будущее и прошлое сплетались воедино, размалывая между собой крупицы настоящего, которое так хотелось остановить и удержать Кролоку, и которое, он понимал, удержать не сможет. Ему придется принять это — принять тяжесть мертвого тела сына на его руках, тяжесть осознания, что он ничем не смог помочь, тяжесть понимания, что ему предстоит жить с этим вечность. "Я не хочу умирать," — о, Господи, если бы Кролок только мог и здесь, и в этой ситуации быть хозяином, как раньше!.. Но смерть обманула его, смерть смеялась над ним, и Кровавый бог, творивший ранее его руками, теперь был безмолвным и равнодушным призраком, оставившим отца скорбеть о кончине еще не умершего сына.

Первым ощущением, охватившим графа, когда он открыл мертвые глаза после захода солнца следующим вечером, был страх. Что если Герберт умер за эти часы, которые его отец должен был провести под крышкой гроба? Что если не дождался ни слов утешения, ни просьб о прощении, ни отеческой заботы, которой Кролок должен был окружить его в последние дни жизни?.. И как, как теперь влачить свой путь в вечности, если последнее, что еще как-то связывало его с миром людей, угасло без его ведома, пока он тянул время, не уверенный в том, как должно действовать?..
Однако Куколь дал хозяину понять, что молодой господин жив, вот только от пищи отказывается, и из постели не поднимался почти сутки. Что ж... Время уходит. И граф обязан посмотреть смерти в лицо — в красивое, еще молодое, бледное и с заострившимися, будто выточенными из мрамора скулами. В лицо его собственного сына.
Тео, подкладывавший в очаг еще поленьев, не услышал появления хозяина замка и испуганно подскочил, когда негромкий голос повелел ему оставить их с Гербертом наедине. Но ослушаться не осмелился и исчез, притворив за собою дверь.
Кролок медленно двинулся к кровати с высоким балдахином, что когда-то так нравился Герберту, а теперь потускнел и обвис, будто отдав все краски пыли, скопившейся за несколько лет, которую Куколь наскоро обтряс перед тем, как поселить в покоях прежнего владельца.
— Герберт, — его голос прозвучал привычно холодно и равнодушно, и граф силой заставил его надломиться, выпуская наружу то настоящее, что еще позволяло ему помнить о себе прошлом, навсегда погребенном под неутолимой жаждой крови. — Как ты себя чувствуешь?..

+1

20

«Нет, стой!» - хотел приказать Герберт, но пока он медленно набирал в грудь воздух, опасаясь закашляться, слуги и след простыл. Тео, всегда понимавший хозяина с полухрипа, на этот раз не остановился его послушать и просто испарился, когда в нем нуждались. Пожалуй, Герберт предпочел бы, чтоб слуга рассказывал графу о его здоровье. Вынужденный облечь свои страдания в слова, умирающий чувствовал себя еще отвратительнее. Наверно, отчет Тео сказал бы отцу гораздо больше, с перечислением симптомов и всего, что было сделано, чтобы сбить жар, потому что от молодого господина, балансирующего на грани забытья, ускользнуло больше половины, и ощущал он лишь ужас, тоску, безысходность, жалость к себе и в данный момент, интуитивно – страх Тео перед графом, заставивший юношу бросить свой пост у постели больного. Счастливый! Конечно, ему больше нечего и некого бояться…
Рука Герберта, вяло воздетая, чтобы привлечь внимание слуги, безвольно упала на его влажный лоб, а оттуда скатилась обратно на постель. А что для него было страшнее? Терять сознание, будто погружаясь во что-то липкое и душное, и не знать, поднимется ли он обратно? Или с ужасающим ожиданием своей скорой участи бодрствовать, осторожно расправляя легкие на каждом вдохе, пугаясь, что внутри вдруг что-нибудь оборвется, думать об этом вдохе как о последнем? Казалось, все в этой комнате мешало дышать: тошнотворная смесь запахов разложения, крови, пота и смерти, ни глотка свежего воздуха, посещавший Герберта приступами кашель, жар до белого каления и бреда. Пыль, которую тут словно всю запихали под мебель, чтоб она просто не была видна, щекотала носоглотку. Рубашка на груди сдавливала и напрашивалась на то, чтобы он чуть ли не рвал воротник. Хотелось сбросить с себя одеяло и лишние тряпки и взлететь над кроватью – вдруг там, под самым балдахином легче дышится. Однако когда Герберт пытался, озноб словно подсекал его и вынуждал падать обратно, на простыни, которые разве что не затягивали его ослабшее тело, как зыбучие пески. И он боялся перестать дышать так сильно, что любимая комната – подумать только, как же он скучал по ней! – с роскошным ложем, изящным трюмо, зеркалом, дорогими шторами и гардеробной, где юный Герберт любил проводить не один час подряд, чудилась ему тяжелой посудиной, перевернувшейся у него над головой и перекрывшей малейшие потоки чистого воздуха. И присутствие здесь любого существа сигналило фон Кролоку о том, что этого воздуха становится в несколько раз меньше. Вроде бы в бреду он даже приказывал Тео не дышать.
- Зачем ты снова пришел? – спросил Герберт, судорожно вздохнув через дрожащие челюсти. Когда отец приблизился, его бросило в пот и холод,  то ли оттого что лихорадка решила поиграть с ним в озноб вместо жара, то ли потому что он хорошо помнил, какие холодные у графа были руки, когда тот подхватил полуобморочного сына в коридоре и когда пришел после, прикладывал ладонь к его пылающему лбу и сухим, но успокаивающим тоном говорил какие-то слова, которых Герберт теперь не помнил, будто это вообще какой-то иностранный язык. – Никак не дождешься, когда я уже умру? – Его голос дрогнул, но в нем слышалась убийственная горечь с перчинкой иронии и тихая ненависть ко всему этому миру, что продолжает жить, любить, развлекаться, получать всевозможные блага, лавры и удовольствия далеко за стенами замка фон Кролоков. Стремясь говорить тверже, Герберт затараторил прерывисто, натужно, зло и одновременно испуганно: - Ступай к себе, отец… Я знаю, тебе здесь быть не хочется. Я уже дал тебе прощение, когда ты приходил ко мне днем… Чего тебе еще надобно? Мне уже ничего не надо… - Он сдавленно прервался, чувствуя, как в легких закипает тяжелый влажный кашель, и жалобно, медленно, глядя в балдахин, потянул воздух через нос. Вместо кашля сквозь сомкнутые губы вырвался какой-то полувздох-полустон, Герберт неловко потащил себе на грудь одеяло, и стало заметно, что это движение дается ему с огромным трудом.
Он закрыл глаза. Смерть казалась такой близкой, что страшно было пошевелиться. О том, чтобы поесть, не могло быть и речи, а речь отнимала последние силы и дыхание. Зачем отец так часто приходит и просит его говорить? Ведь еще днем он навещал Герберта, долго, печально сидел на коленях возле его постели, а сын шарахался от его холодной руки, лихорадочно мотал головой, отказываясь от предложенного костлявыми пальцами куска, и только стонал в ответ на вопросы, подобные этому. Видя его страдания, граф надломленным голосом просил прощения, а свет, падавший через приоткрытые занавески, резал Герберту глаза, нагоняя на них слезы раздражения, а не любви, недостаток которой блудному сыну пока так и не был восполнен. Он не мог заставить себя простить. Отец был настойчив, даже чересчур, даже умолял, даже как-то оправдывался, а когда Герберт, смущенный, сбитый с толку, в ярости и волнении от этого внезапного проявления эмоций, с криком и рыданиями швырнул это проклятое прощение графу в лицо, тот просто исчез, как будто лишь эта избитая формула прощания с умирающим имела для него значение. Герберт даже в детстве никогда не звал его так громко и долго. Герберт никогда не звал его в такой уверенности, что умрет прямо сейчас. Такое бывало только в его кошмарах, которых он перевидел множество за долгое время болезни, но еще никогда – наяву.

+1

21

Первые же слова сына будто ударили Кролока в грудь, заставив на миг остановиться. Следующий шаг был не так тверд, еще более неспешен, и сделан, кажется, спустя целую вечность. "Снова"?.. Если бы тот, кто некогда звался Йоханом, был чуть более открыт, если бы его малоподвижное, будто из камня вытесанное лицо еще было способно передавать оттенки эмоций, то на нем бы отразились растерянность, непонимание, быть может, даже доля смущения. Почему Герберт говорит "снова"? Ведь они не виделись с прошлой ночи, когда граф передал молодого человека его слуге и с тех пор лишь отдавал приказания Куколю, да мерил шагами свою клеть — фамильный склеп с двумя постаментами, на одном массивный гроб, на другом пустота.
Слова Герберта ударили его еще раз — теперь не в грудь, а в лицо, по щеке, с той яростью обиды, с которой люди плюют в отчаянии в того, кто, как им кажется, повинен если не во всех их бедах, то по крайней мере в одной, самой унижающей и болезненной. А потом... потом все вдруг стало ясно. Кролок закрыл глаза, и губы его исказила горькая, жесткая, полная ненависти к себе улыбка. Приходил днем? Как же, как же. Бедный мальчик даже не представляет, насколько нелепо сейчас звучат его слова. Последний раз, когда граф видел свет дня, он был счастлив — он помнит сам факт, но не ощущение, кажется, умершее в нем вместе со всем человеческим. А значит — Герберт либо лжет в отчаянной попытке сделать больно худшему из отцов, либо попросту бредит. Наверняка бредит...
Граф открыл глаза, вглядываясь в исхудавшего и бледного человека, лежащего в постели его сына. Как трудно было соединить два образа в один — того Герберта, который смеялся в этих стенах всего лишь каких-то семь лет назад, и того возмужавшего, но бесконечно одинокого почти-мужчину, что он принял сейчас под свой кров, чтобы позволить ему умереть среди иллюзий прошлого. Позволить умереть — самому, единственному из тех, кто уже успел проститься с жизнью под сводами замка, превратившегося в склеп.

Приблизившись медленными, неверными шагами, Кролок опустился на колени возле кровати, болезненно всматриваясь в бледное лицо, глядя с затаенной жаждой на лихорадочно горящие, пахнущие кровью губы, на тонкие складки у глаз и рта, едва наметившие будущие морщины, которым никогда уже не суждено обезобразить столь прекрасный лик.
— Мой бедный мальчик... — мягкая, горькая улыбка тенью на губах. Боль во взгляде и любовь, такая любовь, какой Кролок не мог позволить себе все эти годы. Но теперь ему больше незачем скрываться, все кончено для них обоих. — Мой чудесный бедный мальчик...
Алебастрово-белые пальцы скользнули по длинной пряди истончившихся и потускневших от болезни светлых волос — совсем легко, едва касаясь. Затем разгладили кружево на манжете и у ворота рубашки. И только после этого осторожно, будто спрашивая разрешения, легли на высокий бледный покрытый испариной лоб. Кролок прикрыл глаза, единовременно и наслаждаясь этим прикосновением, и изводя себя им же — от Герберта шел такой жар, что почти обжигал непривычную к высоким температурам руку вампира.
"У него лихорадка," — машинально подумал граф — не тот, что жаждал бестактно слизнуть с губ сына вожделенную кровь, но тот, что когда-то в далеком, будто целую вечность назад, прошлом точно так же сидел у кровати прихворнувшего ребенка, забирая заботливой и нежной ладонью жар, который не могли облегчить травяные отвары. Вот только теперь вместо уютного человеческого тепла от его кожи шел смертельный холод, а мягкость руки сменилась каменной твердостью, не имевшей ничего общего с типичными для наездника мозолями от поводий. Поймет ли это Герберт, или в лихорадке не сможет разобраться, как изменился отец с их последней настоящей встречи более шести лет назад, когда они и не думали прощаться, и о которой Кролок теперь вспоминал как об одной из лучших жемчужин в своей копилке воспоминаний?..

— Прости меня.
Прости за эти годы, что пытался откупаться деньгами и мыслями о твоем успешном будущем вдали от отчего дома. Прости за пустоту, в которую ты вернулся вместо вожделенного уюта и покоя. Прости за холод, идущий от стен и рук, которого ты никак не ожидал встретить здесь, даря этому месту свои последние драгоценные минуты жизни. И за то, что твоему отцу так безумно хочется выпить твоей крови, которой ты бессовестно, беззастенчиво и одурманивающе пахнешь... Прости.
Призрачный, несуществующий Йохан фон Кролок днем уже получил свое прощение. Теперь настоящий, отвратительно настоящий граф-вампир хочет получить свое.

+1

22

Слова отца тронули Герберта прежде, чем тот успел ощериться и бросить в ответ безжалостное «Так вот как ты теперь заговорил!», памятуя, что всего какое-то время назад, которое трудно назвать больному в лихорадке, граф гнал его за порог. Приподняв свинцовые веки, фон Кролок собрался с силами, чтобы горько и безумно рассмеяться ему в лицо вместе с этим возгласом, его грудь дрогнула, он открыл рот, и ничего не вылетело наружу. Герберт онемел на мгновение, коротко выдохнул, вдохнул с жалобным хрипом, и болезненная вертикальная складка еще глубже врезалась в его переносицу. Ярость, сдерживаемая лишь лихорадкой и слабостью, разбилась, как волна, о ласково-горький тон отца. Вот оно, вот. Любовь, которой Герберту до зубовного скрежета не хватало все эти годы, а когда он узнал о своей болезни – особенно. Не та любовь, что он покупал за деньги ради сиюминутного утоления рвущего сердце одиночества. Не та любовь, что дарил ему Тео, когда Герберту было грустно. Не та любовь, которую из чувства долга ему дала бы какая-нибудь аристократка, позаботься граф вовремя о его женитьбе. Любовь, которая говорит «Я знаю, что тебе больно. Я тебя жалею» со скрытым обещанием, вопреки всем рациональным законам мира, унять эту бесконечную, ужасную боль, заставить забыть о том, как в действительности ему плохо – навстречу такой любви кровавая бездна в душе Герберта раскрывалась, готовая принимать, и, слушая отца, он бросил все силы на то, чтобы не расплакаться, как именно тот бедный чудесный мальчик, лежавший в этой постели много лет назад. О, если бы граф фон Кролок не заметил, с какой жадностью его сын в эту минуту ему сейчас внимает!
Рука, опустившаяся Герберту на лоб, заставила все его тело сотрястись от холода, и Герберт ужаснулся: несмотря на то, что черты отца плыли у него перед глазами, он надеялся, что жар не так велик, как чувствуется. От пылающего лба холод, будто разбегаясь по тончайшим нервам, как кровь по капиллярам, разошелся до кончиков пальцев, и стоило дрожи охватить больного, как ее было уже ничем не сбить, ни усилием воли, ни , которое у Герберта все никак не получалось подтянуть выше, чтобы укрыться полностью – по-видимому, он нечаянно придавил другой его край ногой.
- Я уже… - в нетерпеливом непонимании простонал фон Кролок в ответ на просьбу графа. «Почему он просит опять? Что это за игра?.. – До него так и не дошло, что свое прошлое прощение отец получил в бреду и заочно, однако слова Герберта, несмотря на болезненную натужность, звучали искренне. А затем огонь, стремительно нарастающий у него внутри, превратил их в пепел. – Лучше скажи, что я твой золотой сынок и еще что-нибудь. Я же сегодня хорошо себя вел…» Необходимость отвечать изматывала. Вместо этого он бы вечность слушал, как отец причитает над ним, как над маленьким ребенком, и Герберту стало жаль, что этот неожиданный и несвойственный графу поток родительской любви иссяк. Вместе с ним окружающий мир тоже словно истончался, теряя свои реальные очертания. Вот Герберт уже так слаб, что больше не чувствует себя молодым красавцем, взрослым мужчиной, независимым и ненавидящим отца молодым господином. Вот комната перед его глазами уже совсем такая же, как в давние-давние времена, и кажется, что там еще где-то лежат его игрушки. – Отец… а матушка придет просить прощенья?
Герберт хотел сказать еще что-то, но, переводя дух, закашлялся. Инстинктивно он постарался сесть, хрипя и захлебываясь, но бессильно упал обратно на подушку. Его тело судорожно задергалось, безуспешно пытаясь принять позу, в которой будет удобно кашлять, кровь с жаром бросилась ему в лицо, а из уголка рта по щеке медленно потекла алая струйка.

+1

23

Кролоку казалось, будто его слова, такие немногочисленные и в целом простые, были попыткой сдержать надвигающуюся бурю. Словно он, стоя у болезненно бушующего моря, словами приглаживал волны, заговаривал ветер, разгонял тучи... и что самое удивительное - это действительно помогало. Равнодушная в целом стихия прислушивалась, умеряла исходящую от нее опасность, затихала и ждала еще, еще, всматриваясь в него своей невиданной мощью, грозя и в то же время медля. Неукротимая буря негодования и боли в душе его сына будто бы нехотя слушалась его слов и рук, поддавалась ласке и любви, которую одичавший за последние годы граф отчаянно убивал день за днем, но так и не сумел уничтожить. Сколько же пришлось вынести Герберту? Как удавалось ему примиряться с явной несправедливостью? Как жил этот бедный, избалованный в отчем доме и до безумия любимый ребенок, когда родитель попросту вышвырнул его из родного гнезда в один далеко не прекрасный день, откупившись деньгами и иллюзорным будущим, которого Герберт, обожавший свой дом, и не хотел никогда?.. Кролок не задумывался об этом так явно, так очевидно до настоящего момента, когда его сын, которому отказали в отцовской любви, вернулся назад сломленный и умирающий. "Я сделал это с тобой, мой мальчик. Я виноват в твоей болезни... и в твоей смерти."

Человеческое тепло. О, как просто все было раньше... Йохан, его бледная тень, запрятанная в самом дальнем уголке мертвой души графа, молил и требовал обнять Герберта в надежде согреть его и облегчить его последние дни... часы или минуты. Вампир же, до краев полный холода, сдерживался, понимая - ничего, что могло бы согреть Герберта, в нем уже не осталось. Его руки дышали смертью, мгла безвременья струилась по бледным венам; его поцелуй был поцелуем самого Харона, и темные воды Стикса неспешно плескались в немигающих глазах. Что мог он, такой, дать своему несчастному сыну? Что было в нем настоящего и истинного, кроме замершего в вечности нестареющего тела и омертвевшей души? Он сам был собственной тюрьмой - без надежды, без будущего, потерявшийся в безвременьи и карающий за свою беду других. И, кажется, уже ничто не способно задеть его, потрясти его, нанести ему удар... ничто, кроме вопроса Герберта, который звучит как отголосок прежнего мира, оставшегося на целую вечность позади. "Мама?.."
О, лживый, мстительный, немилосердный и неблагодарный Бог, которого Кролок так уважал и превозносил при жизни. Зачем Ты, отец всех инквизиторов, втягиваешь в игру бедного мальчика, потерявшего чувство реальности, совсем заплутавшего в воспоминаниях, снах и фантазиях, бредущего к краю гибели, не замечающего, как почва уходит из-под ног и камни срываются вниз?!.. Он не виноват, не виноват, все это - между Тобой и графом, это фон Кролоку-старшему Ты дал право быть смертью, это его наказал за нерешительность и уныние, а вовсе не светлого, золотого мальчика, в недобрый час свернувшего с пути... Разве что Ты тоже мертв, а глупые люди продолжают возносить Тебе молитвы и ищут в случайностях особые предзнаменования.
- Нет, она никогда уже не придет, - сглотнув комок в пересохшем горле, тихо проговорил граф. - Остался только я. - "Навечно."

Герберт бредит, Герберт словно в полусне, Герберт совсем скоро умрет, а его отец лишь беспомощно гладит его потускневшие хрупкие золотые волосы, потому что даже обнять молодого человека он не имеет права, чтобы не выдать себя, мертвенно-холодного, с небьющимся сердцем, задыхающегося от жажды... О, Боже, нет.
Солоноватый запах крови, до того не такой резкий, теперь ударил в нос, взбудоражил Кролока до самых глубин, а леденящий страх пережал горло. Нет-нет, пожалуйста, он не может умереть прямо сейчас, нет, пусть у них будет еще ночь, еще час, еще хотя бы минута, нет... Герберту нужно дышать, он обязан, обязан дышать, это не может быть концом! Дрогнувшими руками граф перехватил сына за плечо и за бок, почти обнял, чувствуя жар его тела сквозь тонкую ткань сорочки, аккуратно и заботливо развернул к себе лицом, позволяя откашляться, взывая в безмолвной мольбе к тем силам, что правят миром, каковы бы они ни были, продлить жизнь его единственного отпрыска, и... обрывая эту мольбу нечеловеческим усилием воли, на которое ушла вся его оставшаяся мощь.
Глаза его вспыхнули голодным огнем, зубы заныли, готовясь вонзиться в теплую плоть, верхняя губа дрогнула, приоткрывая клыки, а дрожащие белые пальцы скользнули по щеке Герберта, стирая кровь. Ему нужно совсем чуть-чуть... пару капель, чтобы утолить невыносимую жажду, чтобы были силы еще терпеть, чтобы не омрачать себе последние мгновения рядом с сыном, и он справится, справится, и то, что произошло шесть лет назад с Хелен, не повторится с Гербертом. Тогда он еще не умел справляться с этим, не знал, что он из себя представляет и шел на поводу у всепоглощающей жажды крови. Теперь все будет иначе. Все будет иначе...
- Тише, мой хороший, тише... вот так, - негромкий голос звучал сдавленно и срывался, будто переживания за судьбу и здоровье Герберта перехватили горло, не позволяя нормально говорить.
Дрожа от предвкушения, граф отвернулся от сына, прижался пересохшим от жадности языком к еще горячим кровавым потекам на пальцах и, почти застонав от наслаждения, закрыл глаза, чувствуя, как едва ощутимое тепло расходится по телу, которое каждой клеточкой будто бы умоляет о большем.

+1

24

Мама не придет. Он сам пойдет к ней. Пойдет к той, о ком практически не вспоминал эти годы, гнал из своих тревожных снов, пытаясь смириться с тем, что ее нет, и она больше никогда не даст ему любовь, в которой отказывает живой и, судя по редким письмам, здравствующий отец. Он пойдет к той, от кого отрекался, чье отсутствие вместе с любовью, не требующей ничего взамен, принимал как данность, стараясь не думать и не погружаться в эту пустоту, а теперь поступил так, как поступают многие в минуты опасности, невыносимой боли или страха – позвал ее. Сорвалось. И чувствовать себя несчастным больным ребенком было так естественно, пока бред не схлынул, и Герберт не начал понимать, что это она зовет его туда, к себе, а он, чудесный сынок, золотой мальчик, в котором она не чаяла души, не рад этому, не спокоен, избегает ее взгляда и бьется от ужаса, кашляя, в объятиях отца.

Это руки графа на короткое время отрезвили его, немного остудив горящее тело и ненадолго вернув в не менее ужасную реальность. Когда ты хвораешь ребенком, у тебя обычно нет и мысли, что ты умрешь, потому что обязательно, обязательно, черт возьми, придет нянька с умиротворяющей народной песенкой, по неизвестной причине чудом способной прогонять жар, или матушка, со своими теплыми, ласковыми прикосновениями, или отец, сильный, большой, который подхватит на руки и поднесет из душной комнаты к окну, к свету… Герберт не помнил, чтобы руки у отца когда-либо были такими холодными. А сейчас он ощущал это через легкую сорочку и даже через рукава отцовского одеяния, до самых его локтей. Фон Кролок затрепетал в этих ледяных руках, что с завидной легкостью перевернули его на левый бок, и, оглушительно кашляя, пачкая нетвердо потянувшуюся ко рту ладонь кровью, в очередной раз оказался полностью захвачен мыслью, что с ним взрослым, влюбленным в роскошь, внимание и комфорт больше, чем во что-либо другое, похотливым и внутренне раненым, никакого чуда не произойдет, как бы он ни жаждал вернуть свое благополучное и простое детство и зарыться носом в чистую, только что выстиранную горничной подушку.

По подушке расплылось кровавое пятно. Видя, как оно заливает расшитый на ней замысловатый узор, Герберт в ужасе всхлипнул и резко отвернул голову в противоположную сторону, инстинктивно поднеся окропленную красными каплями ладонь ближе ко рту. Такая качественная вещь, и теперь так испорчена. Такое красивое, стройное тело – и теряет столько крови, и кровь эта смердит так, словно ее владельцу всю жизнь не доставалось все самое лучшее. Этот запах заставлял Герберта чувствовать себя уродцем, неопрятным, некрасивым, нелюбимым, как будто оставляя такое же омерзительно бордовое пятно на всех шикарных нарядах, что он когда-либо носил. Фон Кролок должен был давно привыкнуть к своему нездоровому дыханию, но теперь, когда ему становилось все хуже и хуже, когда от страшной догадки, что он истечет кровью раньше, чем потеряет способность дышать, темнело в глазах, словно Герберту уже пришлось изрыгнуть из себя не меньше половины своей крови, этот смрад переполнял его и приводил в ужас. И в этом ужасе он звал единственного человека, кто мог на чуть-чуть вынести его к свету и позволить почувствовать себя просто прихворнувшим мальчиком, у которого еще есть надежда.

- Папа! – Медленно Герберт разжал пальцы перед самым своим носом и затравленно уставился на кровь на ладони. «Слишком много крови, я умираю». – Папа! – Он трясся, то ли от страха, то ли от холода, в котором его оставили твердые и ледяные как мрамор руки отца. Зуб не попадал на зуб, и фон Кролок ждал, ждал бесконечные секунды, пока волна озноба спадет, ведь граф куда-то делся в туман, и прикосновение исчезло. Но дрожь не проходила, заламывая ему руки и шею и погружая в еще большую панику. – Папа, мне холодно… Погрей руки… над свечкой, прежде чем меня трогать. Не уходи далеко… - «Почему он не трогает? Почему молчит? Почему не смотрит? Куда он ушел?» - Папа, папа, папа! – С беспомощного лепета Герберт сорвался на отчаянный возглас, невольно закрывая глаза от головокружения и оказываясь совсем один в темноте, холоде и все более стремительном падении, доводившем его до истерики. – Я не хочу умирать! Не хочу! – выплюнул он истошно, метаясь на постели и ища, на что или на кого возложить надежду. И он нашел. – Папа, сделай же что-нибудь!

+2

25

Несмотря на сильно ощущавшийся посторонний привкус мокроты, кровь была слишком вкусной и закончилась слишком быстро, оставив лишь тень своего аромата на пальцах, чтобы Кролок, вопреки собственным надеждам, мог хоть немного насытиться. Она дразнила его металлическим запахом, миражом солоноватого тепла на языке, требовала взять еще, и он, ослепленный и одурманенный, не до конца понимал, как ему удается удерживаться. Это было сложно, даже сложнее, чем в первый раз шесть лет назад, с Хелен Энгельманн. Тогда он не знал себя насколько хорошо, тогда, даже срываясь, лелеял подспудное желание остановиться и не причинить непоправимый вред. Теперь же знал точно - он убийца, и убийца безжалостный, не видящий ничего, кроме жажды, отдающийся ей так же полно, как раньше молился. Шесть лет он безнаказанно убивал, упиваясь ненавистью к себе, к Господу и ко всему живому, не подозревая, что его сдержанности предстоит еще одно испытание. Последнее и самое страшное. Не лишить жизни собственного сына, в бессилии истекающего вожделенной кровью у него на руках.
Голос Герберта будто эхом раздавался в его сознании, с трудом пробиваясь сквозь кровавую муть. Он звал отца, а тому, кто когда-то звался Йоханом, хотелось одновременно и выть от бессилия, и хохотать громко, зло - над собой, над своей судьбой, над забавами кровавого бога, что наблюдал мертвыми глазами, как Кролок, слепо шатаясь, бредет по самому краю бездонной пропасти вникуда.
"Твой отец умер! Умер! Послушай, сердце его не бьется! Прикоснись к груди, у которой ты уютно засыпал ребенком! От нее тянет могильным холодом, это его ты чувствуешь, это он вползает в тебя через объятия, в которых ты ищешь покой! Твой отец мертв и истлел, а его высохшую оболочку примерила сама смерть, и теперь баюкает тебя, готовясь принять, зло очаровываясь тем, как ты жаждешь от нее спасения!"
Пусть это закончится. Нет, пусть не заканчивается, нет... А Герберт дрожал, трясся, бился в предсмертной судороге рядом, хлестал его словами, просьбами, требованиями, сводил с ума запахом крови и своей уверенностью, что всесильный отец найдет выход даже сейчас. И в какой-то мере он был прав - никогда еще граф фон Кролок не был так силен, как теперь, переродившись в забытого временем мертвеца. Но... никогда еще граф фон Кролок не был так беспомощен и слаб, будучи не в силах даже отдать своему мальчику последнюю дань, внимать каждому его слову, унимать озноб своим теплом и тихо уверять, что все обязательно будет хорошо... как делали люди во веки веки веков, провожая в последний путь своих близких.

"Папа, сделай же что-нибудь!" Граф медленно сжал руки у губ, будто молясь. Белая маска его лица исказилась глубокими линиями, по которым, как по рекам, текла его боль. Что-нибудь... Если бы ты только знал, о чем просишь, милый мальчик. Если бы только мог себе представить... Твой отец, как и всегда, готов предложить тебе выход, вот только пути назад уже не будет. Ты не хочешь умирать... но готов ли ты жить той ценой, которую придется платить за это каждый день, каждую ночь, каждый год и век, вплоть до страшного итога, о котором мертвый бог и вовсе позабыл? Кролок раскрыл глаза, устремив невидящий взгляд вникуда, пытаясь принять решение, от которого зависела его вечность, - будучи от природы светлыми, они, кажется, сейчас вобрали в себя весь мрак безвременья, все осознание грядущего, в котором ему предстоит сожалеть... как бы он ни поступил сейчас.
Герберт, навеки молодой и красивый, навеки рядом. На его бледные потрескавшиеся губы вновь вернется улыбка, волосы заблестят, а силы, которых он преждевременно лишился, наполнят его тело с лихвой. Но он никогда не сможет  насладиться радостями земной доли, а воспоминания о них будут причинять ему, так любившему жизнь, постоянные муки. Не будет любить, не прокатится верхом под солнцем, не создаст семью, не познает счастья рождения первенца и гордости за него. Существовать века с осознанием того, чего лишен - сможет ли он? А что будет дальше, с вечной душой, которая должна обрести покой на небесах? Готов ли Кролок, будучи сам демоном во плоти, лишить своего сына права на спасение и милосердие?..
Граф закрыл глаза, вновь задавая себе вопрос, который занимал его мысли так долго, что, кажется, стал ответом сам на себя. Господь был глух к Кролоку, когда он любил и воспевал Его. Господь остался глух, когда Кролок начал Его проклинать. Все бессмысленно, все тронуто тленом, и только кресты и иконы еще хранят воспоминания о Создателе, на чьем челе покойника навсегда запечатлена усмешка - отгласом на молитвы грешников и праведников. Бог ваш мертв, забыто имя Его, и на земле больше нет ничего святого... Губы графа исказила горькая жестокая усмешка. Вот и все.

Он обернулся к сыну, бьющемуся в собственном недужном теле как в клетке, и ласковыми, но в то же время уверенными движениями холодных рук провел по его лицу и плечам, на недолгое время снимая приступ горячечной лихорадки.
- Я сделаю, - пообещал он спокойно и негромко, будто пытаясь усмирить голосом тот хаос, что сейчас терзал и раздирал Герберта. - Я помогу тебе, мой мальчик. Все будет хорошо.
Кролок подтянул выше бесполезное одеяло, укрывая беспомощного молодого человека, а потом, ничуть не смущаясь кровью и сгустками мокроты из легких, что щедро покрывали и подушку, и руку Герберта, взял в ладони его кисть и прикоснулся губами к испачканным липким пальцам. Терзавшая его жажда не ушла, а лишь притихла в предвкушении, как хищник перед прыжком, позволяя ему попрощаться с сыном, чтобы затем взять свое сполна.
- Тебе никогда больше не будет больно. Тебе никогда больше не будет холодно, - граф придвинулся ближе, стоя на коленях перед кроватью, в которой предстояло умереть его мальчику, и с нежностью провел пальцами по его спутавшимся, слипшимся от пота волосам, будто бы это могло вернуть им былую яркость, любуясь последней увядающей лихорадочной красотой жизни. - И ты не умрешь. Только... жизнь твоя будет иной.
Холодные губы графа прижались к пылающему лбу Герберта.

+3

26

Да почувствует ли он еще тепло в этой жизни или нет?!
- Я же сказал про свечку… Что ж такие холодные?.. – простонал Герберт капризно. Отец вернулся, опять с такими ледяными пальцами, что казалось, будто они покроют инеем все, до чего дотронутся. Этот холод делал руки графа сухими, еще более худыми и совсем не мягкими, а их внезапную ласку – скупой и какой-то заученной. Он слегка отрезвил Герберта и заставил открыть глаза, но едва ли фон Кролоку стало лучше, чем когда лихорадка пылала на его челе в полную силу. Его по-прежнему приводило в ужас то, в какой он лежал грязи, на какой некрасивой подушке с отвратительным буро-красным пятном, с какими мерзко-липкими руками, которые так хотелось наконец ополоснуть от крови, чтобы почувствовать себя чистым и свежим. Его по-прежнему заставлял брезгливо гримасничать запах собственного дыхания. Его по-прежнему доводили до содрогания и духота в комнате, и жар, и пот, и слабость – от них некуда было деться, как бы Герберт ни пытался ворочаться в своем плену из одеял, простыней и кашля. Комфорт, уют, чистота – кажется, эти вещи до самого конца останутся для него недостижимыми, как бы удобно фон Кролок не расположился в этой жаркой сырой постели, в этой омерзительной луже крови и зловония. Какая грязь! Как только у отца не переворачивается все внутри, когда он целует Герберту пальцы?!
Настоящий, искренний жест графа застал его врасплох, и Герберт даже не сразу сообразил, что надо недовольно пикнуть о том, какие ледяные у отца и губы. В удивлении устремив на него мутный взгляд и полуоткрыв рот, будто рыба во льду, фон Кролок силился понять сказанное графом, но словно слышал отца сквозь сон, понимая лишь половину никак не связанных друг с другом по смыслу слов, как будто отец тормошил его, а Герберт все проваливался в дрему глубже и глубже. И от этого не могло спасти даже обещание помочь, данное впустую и без всяких объяснений.
- Как?.. Что ты несешь?.. – прохрипел Герберт в окоченелом смятении. К горлу подступал новый клокочущий кровавый ком, напоминая о тщетности всех слов утешения и заставляя уверенность в голосе графа звучать нелепо. Но все вопросы вмиг отпали, когда до фон Кролока дошло, что отец просто зачитывает ему прописные истины, готовя к самому страшному. Больше нечего сказать. Больше нечем помочь.
Все будет хорошо. Звучит как баюльная песня, которую в древности пели безнадежно раненым. Секундное облегчение, секундная ложь.
Ему больше никогда не будет больно. Ему больше никогда не будет холодно. Потому что Герберт умрет и больше ничего не будет чувствовать. Это ли не утешение? Разве ему не надоело мучиться? Разве его собственное тело не доставляет ему такого неудобства, что просто хочется плакать от любого, даже самого незначительного неприятного ощущения, которое здоровый человек смог бы терпеть без единого стона? Наверно, граф уже думал, что все это делает смерть для Герберта заманчивой и решил напомнить, что там хорошо. Все так говорят, все верят – там лучше. Там ему будет лучше – это отец имел в виду? Он не уставал говорить  это о жене, а теперь будет повторять о сыне, обманывая себя, потому что не имеет ни малейшего представления о том, что находится за чертой, не побывав там, как тысячи и тысячи людей, оплакивающие своих близких.
Он не умрет. Только жизнь его будет иной. О, эта светлая и одновременно пугающая перспектива загробной жизни! Новое пристанище души, райские кущи, покой, блаженство, спасение – этого хотел бы для своего сына любой отец, даже такой черствый, как граф фон Кролок. Но если он пытается утешить Герберта обещанием иной, вечной жизни, то почему не позвал духовника? Как набожный граф мог не подумать, что это нужно? Неужели не догадывался, неужели не размышлял о том, что ждет его сына после смерти без покаяния?.. Герберту было плевать на душу. Слишком измотанный, чтобы признаваться в своих грехах, неумолимо тянувших его в пекло, он желал лишь одного – чтобы ему вернули обратно его прежнее, здоровое и стройное тело и позволили проносить его еще немного, не утруждая себя тяжкими думами о конце и упиваясь без остатка легкостью и бесконечностью жизни. Еще хотя бы один бал – в эти часы Герберт переживал это пьянящее чувство сильнее всего.
«Я уродлив», - хотел сказать он, выразив в этой эмоции и траур по своей угасающей молодости, и то, как ему неудобно, больно и плохо, и страх перед агонией, воздаянием и вечной мукой, но вымолвил это лишь губами. Горло сдавило спазмом, и в груди отдалась тупая боль – кажется, уже не от недавнего кашля, а от стона разбитого сердца, почуявшего, что Герберту наконец удалось затронуть в душе отца хоть что-то, заставить снизойти до себя, заслужить этот поцелуй, предназначенный для покойника, но не в последнюю очередь - для сына. Как это было трогательно и ужасно! Граф, приложившийся губами ко лбу Герберта, не увидел, как черты умирающего болезненно исказились, и как его глаза ярко блеснули в полумраке. Неровное пламя свечей влажно поплыло у его сына перед глазами, и после тяжелого выдоха графу в грудь вырвался всхлип.

+1

27

Эти руки не согреть пламенем свечи, не заразить теплом бокала с горячим вином, не напитать живительным жаром камина. Но наслаждайся, милый мальчик, каждым мгновением, в котором ты еще чувствуешь что-то кроме безграничной неутолимой жажды, что завладеет всем твоим существом уже совсем скоро. Холод, боль, страх смерти будут беспокоить тебя лишь как тень ностальгии по прошлому, но никогда уже не заставят мучиться и страдать. Их место займет пустота, от которой спустя годы тебе захочется выть... Но ты будешь вынужден с ней мириться до последнего исхода, в котором, быть может, даже таким, как твой отец и ты, найдется место в геенне огненной. Если только почивший бог откроет мертвые глаза и уронит сухую, затянутую тленом руку с подлокотника древнего кресла, обрекая этим жестом на погибель мир, что был создан им же целую вечность назад.
Кролок не ждал, что сын поймет его - по крайней мере сейчас, когда словами не передать происходящее, когда объяснение покажется не более чем горячечным бредом, когда единственный выход, доступный разуму, означает смерть и конец всему. Но для графа смерть была лишь этапом на пути, итоговой чертой под смертной жизнью и началом жизни иной, мертвой, не похожей ни на прежнюю, ни на... что, известное ему доселе. Герберту все это тоже предстоит пройти. Обреченность умирания, полное забвение, ужас осознания себя покойником и ледяной жар внутри, заставляющий убивать. Бедный мальчик. Если бы только твой отец был в силах избавить тебя от этого...

Губы графа искривились в горькой усмешке, все еще прижимаясь к пылающему лбу сына, руки сжались крепче, даря предсмертное объятие вместо утешения, которое Герберт отвергал, и которое всхлипом выплюнул ему в грудь, одновременно отталкивая отца, прощавшегося с сыном, и требуя прижать его крепче, держать до самого конца, пока он еще способен что-то чувствовать, пока ему, истерзанному болезнью, не стало окончательно и бесповоротно все равно.
- Скоро все изменится... - Кролок коснулся поцелуем виска Герберта, делая ненужное ему движение грудью и прогоняя воздух, хранящий аромат крови, пота и флера духов, еще державшегося на светлых волосах, через мертвые легкие. - Тебе будет страшно, но знай - это еще не конец. Перетерпи боль. Ты вернешься, мой мальчик.
Он поднял голову и чуть отстранился от сына, заглядывая в его лицо, запечатлевая его в памяти в последний раз - именно такого, со злыми и несчастными глазами, полными слез, с несовершенным лицом, покрытым капельками пота и лихорадочными пятнами, с шелушащейся кожей на бескровных бледных дрожащих губах. Он станет иным. Совершенным, великолепным, необычайно прекрасным. Но в нем почти ничего не останется от того трогательного горящего чувствами и эмоциями юноши, которому так безгранично нужна любовь отца, что он не побоялся ехать за ней, будучи при смерти, и не рассчитывая на обратный путь в настоящую и полную жизнь.
- Я делаю это ради тебя. Помни об этом, когда тебе снова покажется, что я тебя предал, - вот и все.
Еще одно медленное и отчаянное движение - и губы графа с нежностью прикоснулись к губам Герберта. А затем, не медля более, Кролок склонился над шеей сына, коротко и властно заставляя его откинуть голову в сторону.

Белые алебастровые пальцы, что ласкали прикосновениями, превратились в металл, вжались в податливое человеческое тело, зафиксировав его, не позволяя двинуться. Выжидавший свое голодный хищник вырвался наружу, искажая благородные черты лица, превращая графа в зверя, безжалостного убийцу. Ночь выжгла светлые глаза, и клыки тускло и жадно блеснули в свете камина, чье пламя беззаботно бликовало на камне стен и гладком атласе вышитых гобеленов.
С неслышным стоном умирающего от сожаления родителя Кролок вонзил зубы в мягкую плоть, и рот его наполнился горячей кровью, хлынувшей из ранок - бесшумный вой наслаждения монстра заглушил отчаяние отца, а сердце пойманной в западню жертвы стучало так быстро и сладко, что граф невольно прикрыл глаза от удовольствия.
Вот оно - счастье, настоящее и истинное счастье. Когда рот твой полон солоноватой густой жидкостью, когда ты глотаешь ее без страха убить, когда даешь себе волю и пьешь, пьешь до самого конца, до иссушения, и тело твое обретает прежнюю гибкость, даже краски, даже тепло... И жизнь перетекает в тебя, создавая на время иллюзию, будто хоть так, хоть уничтожая ее, ты можешь получить ее дары, пусть и на короткое время, пока твой сын умирает в твоих стальных объятиях.

+1

28

О, если бы только граф молчал! Возможно, тогда его суровая ласка сработала бы в утешение, позволив Герберту отключиться от своей обреченности и одиночества и забыться. Но что бы отец ни говорил, для умирающего, невпопад, не в такт движениям бледных губ графа, все звучало как «Конец, конец, это конец». Потому что отец, без сомнения, прощался. Если бы только он пытался это скрыть! Если бы только не целовал Герберта в висок так, словно осознавал, что недодал сыну что-то, если бы не повторял «скоро, скоро», если бы не намекал на будущее, как будто готовя к самому страшному, если бы не смотрел на него так, как будто старался запомнить перед долгим, долгим расставанием… было бы легче. На такую малость, которую тот, кто никогда не лежал на смертном одре, может даже не почувствовать.

Герберт нервно простонал – от страха и слабости язык был все равно что ватный, - не найдя сил и не осмелившись велеть отцу замолчать. Пусть, пусть он перестанет сыпать этими пугающими обещаниями! «Скоро все изменится… тебе будет страшно… конец… боль… мой мальчик». При звуке каждого из этих слов сознание превращалось в кашу, отказываясь принять их и не в состоянии выслушать и понять все, что стояло между ними. Да и стоило ли? Разве осознание своей скорой участи может быть более явным? Разве страх может быть сильнее? Разве это все не бред застигнутого горем отца, который не умеет успокаивать обреченных?.. Герберт безвольно шевельнулся, слабо пытаясь стряхнуть с себя отцовские руки, протестуя при этом вовсе не против самих объятий, продолжавших источать тот же холод, что и вся зима мира и окружающий замок лес. Упираясь графу в грудь, он полуосознанно, но с упрямством и напряжением бредящего больного, старался оттолкнуть от себя все эти страшные слова, причинявшие боль лишь потому, что они были прощальными. Если бы отец забрал их обратно. Если бы он просто держал Герберта за плечи, а говорил бы что-нибудь более ободряющее – например, какой его сын все еще красивый, как ему жаль, что Герберту так плохо, и что отец любит его и никогда не перестанет, из каких бы далеких похождений сын к нему ни вернулся, и какой тот храбрый, что вернулся вообще. Фон Кролок думал, что именно это поможет ему забыться – язык похвалы и комплиментов всегда был для него музыкой, и Герберт понимал его как никакой другой, чего нельзя сказать о последних словах графа.
«Что? Что он сделает?» Герберт небрежно провел ребром ладони по глазам. Нельзя было и помыслить, будто отец способен совершить что-то существенное, остановить смерть, но когда фон Кролок поднял взгляд, в нем плескалась надежда. Как граф облегчит его страдания? Как сделает хорошо?.. Воспоминания о предательстве, о котором он говорил, теряли свое значение, а с невесомым поцелуем ушли, уступив место спокойному, блаженному ощущению, что Герберта только что наградили высшей нежностью, способной, казалось, залечить любые раны. Глядя на отца сквозь застилающий глаза туман слез, в бреду от удивления, благодарного восхищения и внутреннего жара, Герберт с полуоткрытым ртом пытался обдумать и понять этот невесомый любящий жест, погружаясь в теплое чувство, заставляющее все внутри сжиматься – отец понял, что ему нужно, отец его любит и не оставит одного…

А потом это был не его отец вовсе. Поглощенный мимолетным ощущением заботы и комфорта, Герберт не заметил, в какой момент лицо графа пропало у него с глаз, а после какая-то нечеловеческая, невидимая сила отвернула его голову в сторону, и фон Кролока охватила ослепляющая боль, невыносимая, незнакомая и непривычная телу, никогда не получавшему боевых ран, никогда не боровшемуся с дикими животными, телу, которое владелец любил, берег и ограждал от малейших опасностей. Оно резко дернулось, отыскав в умирающем организме еще неиспользованные силы, но та железная мощь, что, казалось, раздирала его зубами от шеи до самой груди, неподъемно придавила плечи и голову к подушке. Дыхания не хватило, и крик Герберта не долетел дальше дверей спальни, жалобно перейдя в раздирающий горло хрип. От ужаса нестерпимой боли не понимая, что происходит, где он находится, где отец, он тщетно бил схватившее его чудовище по спине трясущейся свободной рукой и мягкую поверхность под собой - ногами, стремясь ускользнуть куда-то головой вверх и чуть ли не ломая себе шею о железный капкан, сковывающий верхнюю половину туловища. Рукой, придавленной чем-то тяжелым, Герберт что было сил жал вперед, не своим голосом выкрикивая мольбы о пощаде, долго и отчаянно, пока бешеное сердцебиение и слабость от потери крови не взяли свое, окуная его в туман и заставляя беспомощно наблюдать, как медленно душа покидает его тело. Сопротивляясь до самого конца, все слабее и слабее, фон Кролок лихорадочно ударил нависшую над ним скалу, и его пальцы погрузились в длинные черные волосы, немного жесткие, свисающие низко мимо широких плеч, по изысканной ткани плаща. Умирающий разум узнал их. «Отец? Почему отец?» - пронеслось в голове, прежде чем Герберт едва слышно позвал его, сильно закашлялся и провалился в бескровное забытье, в ужасе, в смятении и с вопросом, до ответа на который угасающий мозг уже не смог бы додуматься: почему этот зверь Апокалипсиса, что принес ему погибель, так похож на его родного отца?

+1

29

Кровь лилась свободным потоком, перегоняемая бешено скачущим сердцем, и Кролок, едва не жмурясь от удовольствия, был благодарен тому страху, что терзал сейчас умирающего юношу, беспомощно трепыхавшегося в его руках. Опасения, сомнения, угрызения совести - все отошло на второй план, стыдливо укрылось пылью, затерялось среди бликов и теней на стенах. Понимание того, что он убивает своего ребенка, панически стучалось на задворках сознания, пока кровь, этот эликсир жизни, заполняла его рот, стекала по мертвому пищеводу к мертвому желудку и наполняла живым теплом все его существо. Она была восхитительно, умопомрачительно вкусна, и хотя граф за последние годы убил немало людей и каждый раз с удовольствием высасывал их до последней капли, сегодня ощущение было особенным. Оно будоражило, тревожило, будто куда-то звало и впивалось длинной иглой глубоко внутрь, под сердцем, одновременно даря наслаждение и причиняя боль. Это было... как будто он пил свою собственную кровь, двадцать три года назад смешавшуюся с кровью давно покойной супруги и давшую жизнь продолжению его рода. Удивительная мука. Умопомрачительное страдание. Величайшее и самое болезненное из наслаждений.
Герберт бился в его руках, кричал, шептал, умолял, пытался ударить, вымолить пощаду, сделать что угодно, лишь бы остановить чудовище, что впилось ему в шею... тщетно. Вампир, полностью отдавшийся во власть крови, не хотел и не мог отозваться на его мольбу. Все, что Кролоку теперь было нужно - успеть. Успеть раньше, опередить смерть Герберта пусть хотя бы на несколько мгновений, чтобы чахотка, разрушающая его легкие, позволила графу убить молодого наследника раньше. Тогда он вернется, очнется, восстанет, будет таким же великолепным и вечным, как его грешник-отец. Род Кролоков окончательно прервется, и последние его представители замуруют себя в замке словно в каменном склепе, обреченные на вечность среди призраков прошлого...

Поток крови, поначалу едва ли не бивший в рот, постепенно утих, а вместе с ним утих и человек, жаждавший отстоять последние часы своей жизни. Рука ослабла, тихо соскользнула вниз, пропустив черные пряди волос сквозь пальцы. Тело обмякло и, дернувшись еще несколько раз, окончательно затихло в стальных объятиях вампира, что приник к ранкам на шее и жадно тянул кровь в себя, опустошая еще теплый хрупко-глиняный сосуд, бывшее хранилище жизни, теперь ставшее лишь оболочкой. Но сердце еще билось - медленно, чуть слышно оно отмеряло вязкие, ставшие несоизмеримо длинными секунды, с трудом и натугой цеплялось за настоящее, будто обещая каждый удар случайным и последним.
Кролок втянул в себя еще несколько глотков и... замер, все еще прижимаясь губами к теплой шее молодого мужчины, беспомощно лежащего в его руках.
Мертв.
А кровь бурлила, грела, текла по пересохшим бледно-синим венам... Медленно, будто опасаясь потревожить последний сон своего сына, Кролок поднялся над его телом, впиваясь взглядом в бледное лицо, еще хранившее след маски ужаса, в котором Герберту пришлось умирать, в разметавшиеся по подушкам волосы, спутанные и запачканные потом и кровью, в белые, заострившиеся ключицы, беспомощные и полускрытые воротом сорочки. Пальца графа ласково скользнули по щеке, пригладили волосы и с безысходной горечью нажали на веки, заставляя Герберта окончательно закрыть до того полуоткрытые глаза.
Мертв.
Его сын, его мальчик, его плоть и кровь, его надежда и любовь... мертв. И причиной тому - сам граф Йохан фон Кролок... точнее, то существо, что когда-то носило это имя. Лицо вампира хранило покой, будто лицо статуи, и лишь затаенная боль в темных от невыносимой муки глазах, да чуть подрагивающая нижняя губа выдавали невидимым призракам замка, что глубоко внутри его сердце кровоточило, разрываясь.

Присев на кровать рядом с телом Герберта, он с тревожным напряжением ждал движения, возвращения, присутствия иной жизни, невольно воскрешая в памяти те другие, прошлые смерти, свидетелем и виновником которых он становился. Жертвы неизменно возвращались, пусть и не всегда это происходило быстро... кто-то так торопился, что открывал глаза почти сразу, кто-то восставал из мертвых спустя несколько часов, но никогда еще Кролок не ждал воскрешения с таким трепетом и даже страхом. А если на этот раз все будет иначе - именно потому что в них течет одна кровь, потому что Герберт был при смерти, потому что его кровь хранила неизлечимую мучительную болезнь? А если он, едва ли не единственный из тех, кого убил Кролок, не вернется?..
Ожидание было невыносимо. В попытках занять себя делом Кролок потянулся к тряпице, небрежно брошенной на край глиняной емкости с вскипяченной водой, которой Тео промокал лоб своего господина. Смочив ее край, он аккуратно вытер следы крови с губ Герберта, с его шеи и пальцев, мягко провел по волосам, кое-где слипшимся от капель. Затем взял с прикроватного столика гребень и медленно, растягивая и движения, и время, расчесал длинные светлые пряди с такой аккуратностью, будто лежащий перед ним мертвец мог почувствовать боль. Давно ему не приходилось ухаживать за кем-то, давно не требовалось быть всерьез кому-то нужным, и эти простые действия, не слишком-то привычные даже в его бытность человеком, рождали в нем какую-то горечь, щемящую печаль и тоску, что подмешивались к и без того болезненному чувству потери и страха.

Отложив гребень, Кролок выпрямился, поднимаясь с кровати, и огляделся. Наверное... не стоит Герберту видеть вокруг ту же обстановку, в которой он умирал. Его ждет новая жизнь - совсем иная, ничуть не похожая на прошлую, и... начать ее следовало бы в таком месте, которое уже само по себе подскажет истинный ответ на все вопросы о его сущности. А кроме того... в закрытом помещении новорожденного вампира будет проще контролировать. Если...
Граф снял с высокой спинки стула темно-фиолетовый плащ, который заботливый Тео уже успел почистить, но еще не повесил в шкаф. Бережно встряхнул его и укрыл беспомощно распростертое на кровати полуодетое тело сына, скрывая бархатным великолепием и легкие белые кальсоны, и растрепавшуюся свободную сорочку, и напряженную позу боровшегося до конца, но так и не сумевшего одержать победу человека. Если...
Несколько мгновений полюбовавшись на то, как богато поблескивающий под бликами пламени в камине бархат контрастирует с мертвенно-бледной кожей молодого мужчины, как гладкость ткани будто продолжает гладкость его расчесанных волос, Кролок нагнулся, бережно продел руки под тело сына и поднял его в воздух. Поднял вместе с плащом, призванным скрыть от прочих обитателей замка, ежели кто-то из них окажется столь неосторожен, что появится у него на пути, слабость молодого наследника рода. И двинулся прочь - медленно, величественно, отдавая дань покойному этой невольной похоронной процессией, держа свою драгоценную ношу так легко, будто нес не тело мертвого человека, а сделанную из какого-то невесомого материала куклу. Если...
Путь графа завершился у фамильного склепа, где на одном из постаментов стоял его собственный гроб, а второй был пуст и покрыт пылью - когда-то здесь лежали останки Элеоноры. Едва взглянув на холодный камень, много лет прослуживший последним ложем его рано ушедшей супруги, Кролок возложил тело сына в свой гроб. Поправил ему волосы, с болезненной нежностью провел пальцами по лицу и подтянул выше тяжелый бархат. Если...
Завершив свои нехитрые приготовления к воскрешению Герберта, отец-убийца отступил в тень, куда не достигал скудный свет от едва тлеющего пламени свечи на одной из стен, и замер, устремив невидящий взгляд в темную вечность, но все же держа в поле зрения гроб, где покоился его мертвый сын. Его вечно молодой и вечно красивый сын, так не желавший прощаться с жизнью... Если только он вернется.

+2

30

Полночь. Неожиданная эволюция.

На первый взгляд балюстрада под потолком склепа показалась Герберту незнакомой, когда он открыл глаза и мертвым взглядом уставился в глубину сводов подземелья. Своим неподвижным взором он мог различить причудливые готические украшения, спускающиеся вниз подобно сталактитам, и мельчайшие изгибы столбиков ограждающих конструкцию перил, которые неминуемо скрывались бы во тьме от глаз человека при таком скудном освещении. Слева боковым зрением Герберт улавливал едва заметное подрагивание пламени свечи, такого яркого, что хотелось зажмуриться. Фон Кролок поморгал, снова заторможено глядя прямо вперед и рассматривая непривычно высокие своды, что как раз, должно быть, и вызывали у него это сильное, дурманящие, головокружительное ощущение, похожее на морскую болезнь. Оно хватало за горло, сосало под ложечкой, и в надежде на облегчение Герберт решил встать. Казалось, это стало первой мыслью у него в голове с момента пробуждения. Фон Кролок забарахтался под родным ароматом своего роскошного плаща и тяжело выбросил в сторону правую руку. С гулким стуком та перекинулась через деревянный бортик, и в царившей вокруг гробовой тишине звук отозвался зловещим эхом. Только тогда Герберт огляделся по сторонам и наконец увидел, где находится.
«Я лежу в гробу, о проклятье. Укрытый плащом. Я лежу в гробу, где должен лежать кто-то мертвый», - мысль привела его в такой заупокойный трепет, что фон Кролок мигом сел в своем деревянном ложе и откинул плащ. С паническим криком он выпрыгнул на каменный пол, едва ли осознавая свою нечеловеческую ловкость и приземляясь на спину. Плащ красивой фиолетовой волной стек через край гроба вниз, а Герберт уже хотел вскочить на ноги, когда за изголовьем, чуть в стороне, увидел отца. Мистический, хищный и бледный вид графа приковал его к полу, и Герберт задрожал – с отцом было связано что-то страшное, чудовищное, но как ни пытался, он не мог понять что. Охваченный ужасом, Герберт вперед спиной пополз прочь и от отца, и от гроба в самый дальний угол склепа, не понимая, чего ему следует бояться от графа, и оттого дрожа еще больше. Упершись в стену, он сделал еще несколько бессмысленных движений ногами, стремясь уползти как можно дальше и не спуская с отца широко распахнутых глаз.
«Я еще жив, я ведь жив, нет-нет, не надо меня в гроб!» - вертелось в голове вместе с услышанными за короткую жизнь историями о том, как спящих по ошибке хоронили заживо. Видно, Герберту даже «повезло», раз над ним еще не успели заколотить крышку и закопать… Кошмар. Точно, кошмар, это же просто ночной кошмар, фон Кролок помнил, что умирал, в бреду, в лихорадке, а в таком состоянии чего только не приснится, ему было невыносимо плохо, он задыхался…
Только подумав об этом, Герберт с содроганием обнаружил, что не дышит. Давний страх, гнетущий его каждую минуту за время болезни, сковал по рукам и ногам с новой силой, и фон Кролок поднес руки к горлу, с минуты на минуту ожидая потери сознания. На миг Герберту правда показалось, что у него темнеет в глазах, но ничего не произошло – только осталось это томительное, ошарашенное ожидание, ужас, что он вот-вот задохнется, плюясь собственной кровью, когда одна часть его организма просто откажется ему служить, перекрыв воздух, которого вокруг так много, который так нужен, так богат жизнью, но даже глотка этого богатства фон Кролок не сможет получить. Торопясь, уверенный, что иначе немедленно умрет, и тогда его снова положат в этот жуткий деревянный ящик, Герберт сделал лихорадочный вдох. У него получилось, и фон Кролок бросил все силы, чтобы шумно и неестественно поддерживать свое тяжелое дыхание.
- Я умираю, - вырвалось у него вместе с выдохом, стоило Герберту понять, что между дыханием и его отсутствием нет никакой большой разницы. Он ощущал физически, как его легкие расправляются и опадают, но это не ослабляло ни паники, ни того тянущего чувства, с которым он очнулся. Оно жгло изнутри, как будто поднимаясь из чрева по пищеводу, сушило рот и в то же время щемило грудь невыразимой тоской. Чего-то не хватало, болезненно, мучительно, фатально не хватало, и от этого хотелось чуть ли не рвать на себе волосы и одежду. Герберту казалось, что он одновременно испытывает боль, голод, жажду и желание заниматься любовью, такое, которое заставляет мужчин терять контроль и без остатка отдаваться животным инстинктам. Или все-таки что-то одно? Если бы Герберт только мог понять, чего именно он жаждет с таким самозабвением! Он никогда не голодал так, чтобы не думать ни о чем, кроме куска хлеба, никогда не бывал в пустыне, где можно сойти с ума от жажды, пока не доберешься до оазиса, но теперь был точно уверен – нет, не в том, что сейчас познал все это, а в том, что его терзания в тысячу раз хуже, чем любая из этих пыток, и скоро они сожрут его душу, оставив на ее месте лишь безжизненную сушь.

+4


Вы здесь » La Francophonie: un peu de Paradis » Репетиции "Tanz der Vampire" » Es wird kein Wunder geschehen